О принуждении к единодушию
Почему мы готовы слушать только тех, с кем согласны? Есть ли о чем спорить со Стрелковым? Что такое гиперморализация? Состояние публичной сферы обсуждают эксперты по Ханне Арендт
30—31 марта прошел XXV Международный междисциплинарный симпозиум «Пути России», организованный Московской высшей школой социальных и экономических наук (Шанинка) и Российской академией народного хозяйства и государственной службы (РАНХиГС). В этом году одна из секций была посвящена вопросу о том, где находятся границы допустимого в публичной сфере: можно ли цензурировать политические взгляды и если да, то какие? Нужен ли диалог с людьми, чьи воззрения кажутся абсолютно неприемлемыми?
Организаторы секции решили искать ответ на этот вопрос у Ханны Арендт, чья философия стала основой современного мышления о публичной сфере. С докладами выступили ведущие мировые специалисты по философии Арендт: академический директор Центра Ханны Арендт в Бард-колледже Роджер Берковиц, основатель Центра Ханны Арендт в Ольденбургском университете имени Карла фон Осецкого Антония Груненберг и профессор Свободного университета Берлина, редактор электронного журнала HannahArendt.net Вольфганг Хойер. Профессор Шанинки и организатор секции — социолог Григорий Юдин специально для Кольты встретился с докладчиками, чтобы обсудить состояние публичной сферы в России и в мире, а также оценить применимость идей Арендт к современной политике.
Григорий Юдин: Идея организовать это мероприятие возникла в связи с устойчивым давлением, которому публичная сфера подвергается сегодня во всем мире. Это давление направлено на то, чтобы ограничить присутствие в ней людей, чьи взгляды считаются выходящими за пределы дозволенного. Мы видим много случаев в США, когда носителям крайне правых взглядов отказывают даже в возможности публично высказать свое мнение. Похожие вещи происходят в ЕС. И, что интересно, что-то близкое мы видим здесь, в России, причем с обеих сторон политического спектра. Власти оправдывают исключение оппозиционных политиков из публичной сферы, называя их предателями и «пятой колонной» — кем-то, кто подрывает единство общества. Но и противоположный лагерь активно занимается фильтрацией дискурса и прочерчиванием границ своего пространства. Мой вопрос состоит в следующем: как мы пришли к такой ситуации? Что бы вы назвали самыми значительными изменениями в организации публичной сферы за последние десятилетия, которые сделали возможным нынешнее положение вещей?
Роджер Берковиц: В историческом разрезе ответ на ваш вопрос начинался бы с высказывания Джона Стюарта Милля: свобода слова должна быть, но только не для католиков. Это напряжение существовало всегда. Мы хотим открытых дебатов, но при этом признаем определенные границы. Милль в эссе «О свободе» писал, что публичные дискуссии хороши до тех пор, пока они не приносят вреда. В либеральных кругах этот консенсус долгое время сохранялся, по крайней мере, в США. Однако в последние 10—15 лет произошло важное изменение — появилось новое понимание «вреда». Понятие травмы стало чем-то, о чем в США говорят каждый день в университетских кампусах и газетах. Идея о том, что услышать противоположную точку зрения — это не просто огорчительно, но травматично, физически вредно, стала общим местом для многих. Я бы назвал этот процесс медикализацией публичной сферы. Если раньше можно было открыто говорить о некоторых идеях, признавая при этом, что они опасны, то сейчас их нужно регулировать в медицинском ключе. И этот феномен я считаю действительно тревожным.
Ульрих Бек часто говорил, что постмодернистское и постструктуралистское мышление разрушило представление о том, что либеральный дискурс однажды приведет нас к правильным идеям. Теперь мы знаем, что на самом деле никакой истины нет и в какой-то степени никогда и не было. Но тезис Милля о том, что лучший аргумент рано или поздно победит, оказался подорван постмодернизмом. Я считаю, что Ханна Арендт важна для этой дискуссии именно потому, что она аргументирует необходимость свободного диалога не поиском истины, а плюралистическим пониманием мира как множества людей с различными мнениями. Единственный способ понять этот мир — выслушать как можно больше людей.
Вольфганг Хойер: Сегодня много говорят о том, что реальность сконструирована. Я с этим, скорее, согласен, но это не значит, что мы можем не признавать наличия фактической истины и считать, что если все сконструировано, то может быть и произвольным образом переделано. Популисты в Западной Европе в каком-то смысле оппонируют идее истины, утверждая, что все вокруг нас — это мнения и ложь. Я очень удивлен тем, что в последние несколько лет это происходит даже в Германии. После Второй мировой войны у нас сформировалась непростая традиция признания реальности. Но популистов это не волнует, они видят повсюду только заговор.
Антония Груненберг: По моим ощущениям, сегодня публичные дебаты попали в сложную ситуацию. С одной стороны, мы видим фрагментацию дискурсов: создаются новые группы интересов, новые гендеры и так далее. Происходит гиперморализация дискуссии, как если бы существовали какие-то строгие нормы, определяющие, кому позволено говорить, какие взгляды являются нормальными, а какие — отклоняющимися. В то же время я замечаю стремление к единодушию — к публичной сфере, где у всех было бы единое мнение. Эта ситуация разрушила условия для агонистической публичной дискуссии, о чем я крайне сожалею. Сейчас людей часто ограничивают даже в праве высказаться, и нам надо заново бороться за эту возможность.
Юдин: Все вы упоминаете об «агонизме». Эта концепция основана на древнегреческом понятии «агон» — пространство, в котором происходит конкурентная борьба, отличная от рыночной. Такая борьба в чем-то сродни спортивной, главная задача в ней — это превзойти оппонента, разделяя при этом с ним приверженность общим целям. Эта идея, подхваченная Арендт и другими мыслителями, активно развивается в политической теории в последние годы. Но только сейчас она начинает рассматриваться как возможный выход из ситуации, в которой мы находимся. В агонистической модели спора абсолютно любой человек имеет право рассказать другим о своих убеждениях. Но существуют ли какие-то условия, при которых все-таки возможно исключение кого-то из публичной сферы?
Груненберг: Я считаю, что важно с самого начала выложить все карты на стол. Потом уже нужно говорить друг с другом, пока вы не придете к подходящему решению. Но до того, как все карты легли на стол, никого исключать из дискуссии нельзя, иначе вы быстро придете к господству ложной гиперморализации.
Берковиц: Вопрос, кого включать в публичную сферу, очень важный. Конечно, если кто-то приходит к вам с бейсбольной битой, то этот человек не участвует в дискуссии. Есть возможность исключить тех людей, кто вовлечен в насилие. Насчет тех, кто только призывает к насилию… это более сложный вопрос. Я думаю, из публичной сферы такие люди исключаться не должны, хотя в академию я бы их приглашать не стал. К примеру, можно упомянуть националиста Ричарда Спенсера, который призывал к «ненасильственным этническим чисткам» (на мой взгляд, это оксюморон). Но если бы кто-то его пригласил, то я бы признал за этими людьми такое право, однако задавал бы Спенсеру неудобные вопросы.
Другой сложный момент: как быть с людьми, которые выступают в роли прямых пропагандистов — представляют ложь в убедительной форме и используют сложные технологии, чтобы обмануть и дезинформировать людей? Можно предположить, что с ними нужно просто спорить. Но как только фактический мир, который мы все разделяем, дает трещину, поддерживать спор становится очень сложно. Возможна ли неограниченная трансляция пропаганды в публичной сфере? Как мы вообще можем определить, где пропаганда и ложь, а где нет?
Я убежден, что заведомо ложное представление фактов в публичной сфере нужно регулировать и предотвращать. Но меня очень беспокоит, каким образом это регулирование будет осуществляться. Я обычно привожу в пример людей, отрицающих глобальное потепление. В этой проблеме есть фактический элемент, с которым согласны даже самые жесткие скептики: о'кей, Земля последние сто лет ускоренно нагревается. Затем идет вопрос о том, связано ли это потепление с человеческой деятельностью. Тут тоже многие отвечают утвердительно, но при этом считают, что твердых доказательств этому нет. Наконец, встает вопрос, можем ли мы изменить ситуацию. И тут появляются гигантские расхождения по поводу того, как нужно действовать. Можно ли в результате этих расхождений снова прийти к выводу, что все глобальное потепление — выдумка? В таких спорах очень сложно разделять мнения и факты.
Юдин: Возвращаясь к моему вопросу: я приведу один конкретный кейс, который случился в РАНХиГС несколько лет назад. Университет пригласил выступить Игоря Стрелкова — боевого командира, который в 2014 году начал военную кампанию на Восточной Украине. Стрелков — гражданин РФ, предположительно связанный с российскими спецслужбами и армией. На Украине он был успешен несколько месяцев, но потом все начало сворачиваться, и он вернулся в Россию, где пытается заниматься политикой. Это человек, который не только призывал к насилию, но лично совершал его и считает, что оно было оправданно.
Груненберг: Я считаю, что человек, который использует насилие, не может быть частью публичной сферы. Иначе начинается не обмен мнениями, а оправдание насилия.
Берковиц: Я не против публичных выступлений военных, потому что они делают это вполне легально, как члены армии...
Юдин: Однако на Украине не было официального присутствия российских войск.
Берковиц: Да, но этот человек представлял себя борцом за свободу. Даже если я не согласен с его пониманием свободы, он все равно является частью политической сферы.
Груненберг: Он входил в партизанские группы военных, которые нарушали международное право. Это вопрос не про публичные дебаты, а про легитимацию того, что они сделали.
Берковиц: Здесь есть еще такое принципиальное различие: вы приглашаете человека в академию, где его мнение может быть оспорено, или вы просто предлагаете ему выступить с речью? В США есть формат обращений к студентам на выпускных церемониях, когда перед публикой выступает некий почетный спикер и не бывает вопросов. Не думаю, что спорных спикеров нужно приглашать на такие мероприятия. Но если речь идет об институции, где с ним будут спорить, то почему бы и нет. А чем все закончилось, оппонировал ли Стрелкову кто-то из аудитории?
Юдин: Нет, и в этом, на мой взгляд, вся проблема. Я бы сказал, что ответственность здесь лежит на аудитории, а не на тех, кто его пригласил. Слушатели могли задавать ему неудобные вопросы и выступить с заявлением о том, что его позиция для них неприемлема. С некоторыми оговорками я даже был бы не против публичного протеста со стороны студентов. По-моему, все эти вещи имеют гораздо больше общего с политическим действием, чем просто операция исключения. Но один из аргументов в пользу исключения состоит в том, что приглашение дает таким людям легитимацию. Если их не звать, то они невидимы, по крайней мере, в определенной среде.
Хойер: Я думаю, что если это политик, то таких людей приглашать можно. Но если он нарушает закон...
Берковиц: А как насчет Мартина Лютера Кинга? Он тоже нарушал закон. Стрелков считает, что он боролся за права русских, застрявших на Украине.
Груненберг: Вопрос, к каким он апеллирует ценностям, какие идеи в своих выступлениях защищает. Есть разница между Мартином Лютером Кингом и человеком, который продвигает необъявленную войну. Приведу другой аргумент. Я думаю, что академическое сообщество в большинстве случаев очень наивно: его члены недостаточно хорошо информированы, чтобы спорить на том же уровне, что и гость, который имел реальный политический опыт. В такой ситуации приходится просто решать, верить ему или нет.
Юдин: Но как эту ситуацию исправить? Вы предложили бы ввести требования к аудитории с точки зрения ее осведомленности?
Берковиц: Можно пригласить кого-то, кто сможет противостоять этому человеку на том же риторическом уровне. Я бы не сказал, что это обязательное условие, скорее, просто хорошая практика. Эти люди действительно более убедительны, чем мы, у них есть реальный опыт. Кто-то даже может услышать в этом приговор для академии.
На этот счет существуют довольно мощные двойные стандарты. Например, в США никто не хочет слушать таких людей, как Стив Бэннон или Марк Йонген. Но когда кто-то приглашает Луиса Фаррахана с его вопиющими антисемитизмом, расизмом и так далее, то его критиковать нельзя, потому что он левый. Здесь очень показательно, что люди недовольны не плохим человеком, а тем, что это плохой человек не из их лагеря.
В эссе «О свободе» Милль говорит: было бы хорошо, если бы мы установили общий стандарт для цивилизованной дискуссии. Проблема в том, что для каждого лагеря этот стандарт свой. Если вы хотите иметь живую публичную сферу, вам приходится в конце концов пустить в нее противника и встретиться с ним лицом к лицу. Единственный способ развивать мышление — это постоянно спорить с противником.
Многие говорят: не обязательно же слушать оппонента, можно просто о нем почитать. Разница в том, что во втором случае ты просто говоришь: этот человек — идиот. И он не может тебе ответить. Но если он тут, на сцене, то тогда начинается спор. Как говорила Арендт, вы просто не сможете понять мир, если держитесь за свое мнение и никогда не ставите его под вопрос. Это важно для академии и для политики — слышать тех, кто реально вызывает раздражение.
Юдин: Это, конечно, смелая позиция. Но есть широко распространенное убеждение, что не только представители академии, но и либеральная общественность в целом очень слабы с точки зрения ведения дискуссии и смотрят на мир через розовые очки. Поэтому существует страх, что в споре с людьми из другого лагеря они будут легко разбиты. Опасение состоит в том, что в публичной сфере заложен опасный элемент саморазрушения, который дает привилегии и риторическое преимущество тем, кто хочет эту сферу разрушить.
Берковиц: Можно ли считать, что либерализм — это взгляд меньшинства, который проиграет, если спросить большинство? Это классический вопрос. Я помню, как профессор по конституционному праву говорил нам: если бы по Первой поправке проводилось демократическое голосование, она бы никогда не прошла. В каком-то смысле это правда, если либеральная элита не может убедить людей в том, что придерживаться либеральных ценностей в конце концов выгодно для них же самих. Но я не думаю, что это совершенно невозможно, иногда это все-таки получается.
Я — сторонник системы немажоритарных либерально-конституционных гарантий. Но даже конституция не поможет, если большинство людей в нее не верит. Либералы сегодня слабы именно потому, что они забыли про необходимость отстаивать свои позиции. В последние 60—70 лет, после Второй мировой войны, их идеи стали общепринятыми. Аргументы либералов про необходимость гражданских прав нельзя было оспорить, и поэтому они обленились. В результате сегодня значительную часть либеральной повестки не понимают не только большинство, но и сами либералы.
Юдин: То есть проблема не во внутренней слабости либеральных идей, а просто в недостатке тренировки?
Берковиц: Да, я считаю, что надо тренировать в людях умение аргументировать.
Груненберг: На мой взгляд, политический либерализм сегодня может предложить нам много полезного. Большая проблема в том, что в последние десятилетия он был приравнен к экономическому либерализму с какими-то абстрактными регуляторными идеями. Нам сегодня необходимо возрождение политического либерализма. Кроме того, нам нужна концепция государства, основанная не на этносе и не на расе.
Берковиц: Либерализм ассоциируется с тремя разными идеями: космополитизмом, открытыми границами и антинационализмом. Проблема в том, что на протяжении истории люди всегда хотели принадлежать к различным группам, в том числе к разным народам. Сегодня все, кто называет себя националистом и призывает вернуть «русскость» или «немецкость», автоматически считаются людьми антилиберальных взглядов. Мне это кажется большим упрощением: либерализм сосуществовал рядом с национализмом сотни лет. Неверно считать опасными и неправильными любые попытки создать идентичность кроме идентичности угнетенных групп. Нужно выбраться на свет и послушать, чего люди действительно хотят. Не обязательно с ними соглашаться, но важно осознать необходимость этой дискуссии.
Юдин: Давайте обсудим ситуацию, которая произошла в Бард-колледже прошлой осенью. Речь идет о регулярной конференции Центра Ханны Арендт, одним из спикеров на которой был Марк Йонген, сегодня — заметный немецкий политик и парламентарий от правой партии «Альтернатива для Германии». Йонген — философ, бывший ассистент Петера Слотердайка, считающий себя одним из идеологов ультраправых. Он выступал в Центре Арендт с лекцией, после которой была жесткая дискуссия с участием аудитории. Но потом многие ученые из США и Германии раскритиковали само мероприятие. В открытом письме американские академики потребовали извинений от организаторов и признания того, что носители такого рода убеждений не могут выступать на конференции имени Арендт. Это возмущение легко понять, учитывая, что сегодня Йонген атакует беженцев, которых Арендт считала наиболее уязвимой группой. Что вся эта ситуация говорит нам о состоянии публичной сферы?
Берковиц: Расскажу о том, как я вижу ситуацию. Каждый год мы проводим конференцию, на которой выступают 20—25 спикеров. И, как можно ожидать от либерального колледжа, у большинства из них левые политические взгляды. Я взял себе за правило заботиться о плюрализме и приглашать не только академиков, но и артистов, интеллектуалов, бизнесменов. Я хочу, чтобы были представлены разные точки зрения, включая точки зрения людей, несогласных с мейнстримом. При этом я не мыслю в терминах «левые/правые» и зову не идеологов, а просто умных людей, которые могут бросить вызов общепринятым идеям. Мне показалось, что на конференцию, посвященную кризису демократии, нельзя было не пригласить такого человека: одни считают, что он дает ответ на этот кризис, а другие — что он за этот кризис как раз и отвечает. Кстати, в тот момент, когда я пригласил Йонгена, он еще даже не начал политическую карьеру — он избрался в парламент незадолго до конференции.
На мой взгляд, на конференции он проделал хорошую работу: он провел на ней оба дня, задавал вопросы — в общем, вел себя вполне как человек из академии, коим он и является. Его выступление прошло хорошо, он ясно артикулировал свою позицию. На сцене был также Иэн Бурума, один из самых влиятельных интеллектуалов в мире, главный редактор крупнейшего литературно-политического журнала либерального толка в США The New York Review of Books. У них был мощный спор. Единственное, чего не делал Бурума, — так это не оскорблял его и не пытался прогнать со сцены. Я был модератором этой дискуссии, предлагал людям задавать вопросы. Это была отличная возможность для аудитории задать вопрос, получить отпор и задуматься.
Самая интересная вещь, которую Йонген произнес в ходе своего выступления, — «“Немецкость” имеет право на существование, но при этом я не говорю про “кровь и почву”». Сам Йонген — иммигрант, который родился в Италии, а мать у него из Нидерландов. При этом он считает себя немцем. По ходу дискуссии я отчасти понял, что он имеет в виду: за два-три поколения жизни в стране ты обретаешь какие-то нарративы и установки, способы «быть немцем», что бы это ни значило. Одна из проблем в том, что Йонген уверен, что ему точно известно, какие это способы. Это очень примитивная идея, но в то же время это аргумент, к которому многие люди отнеслись бы с пониманием.
В том, что мы пригласили Йонгена, я не вижу ничего для него почетного. Да, мы действительно дали ему платформу — некоторые считают это легитимацией. В какой-то степени это правда: тем самым мы сказали, что его стоит послушать. Но я не могу себе представить, что человек, состоящий в руководстве третьей по величине политической партии в Германии, нуждается в легитимации со стороны академической конференции. Если бы не резкая реакция в виде открытых писем, в Германии об этом случае никто даже бы не узнал. Моя работа как профессора — помогать людям думать. Приглашение Йонгена помогло моим студентам и коллегам в их мыслительной деятельности. И, несмотря на всю критику, я смотрю на это событие оптимистично — очень многие нас поддержали.
Груненберг: Я полностью согласна с Роджером: события такого рода должны иметь свое место в публичном дискурсе. Но я заметила кое-что еще. Когда я смотрела конференцию на YouTube, я подумала про Йонгена: этот парень очень умен. Он выполняет двойную функцию, выступая одновременно как академический ученый и как пропагандист. В своей академической речи он использует все орудия пропаганды. Например, он приводит аргументы из области полуправды и сразу отступает, когда ему на это указывают. И я подумала, что Иэн был слишком с ним добр, это был такой оксфордский стиль: «я согласен, что здесь мы с вами не согласны». Этого было недостаточно. Академический дискурс должен научиться чему-то от реального публичного спора. Быть информированным, хладнокровно анализировать, что оппонент имеет в виду. Распрощался ли он со своей функцией пропагандиста? Может ли вообще быть беспристрастным академический ученый, который состоит в партии? Этой рефлексии мне не хватило. Но я не говорю, что его не надо было приглашать.
Юдин: Значит ли это, что академия все-таки должна пытаться сводить друг с другом разных людей?
Берковиц: Есть люди, которые отстаивают точку зрения, что академия ничем не отличается от политики. Это очень опасное наследие 1960-х. Я верю, что для академической среды главное — это академические цели. Не запираться в башне из слоновой кости, но и избегать любой политизации. Аргумент Арендт состоял именно в том, что политике нужно больше неполитических пространств, в которых могут возникнуть беспристрастные идеи. Не в том смысле, что мы ищем объективную истину, а в том, что мы пытаемся мыслить плюралистично, придерживаемся более высоких стандартов, чем политики. Я верю, что мы как академия должны оставаться верны своей идее: спорить и говорить. Пока что чаша весов склоняется в пользу сторонников политизации университетов, но исход битвы еще не решен. В небольших колледжах мы все еще можем придерживаться идеи неполитического академического мира.
Юдин: Но люди обычно спрашивают: как при агонизме возможно что-то сделать? Разогреть публичную сферу и быть вовлеченным в активную борьбу — это здорово. Но как принимать политические решения?
Груненберг: В агонизме важно, что вы высказываетесь в контексте более широких политических и социальных процессов, которые происходят вне агонистической дискуссии. Во всех этих процессах имплицитно присутствует некая общая цель, к которой нужно обращаться. Приведу пример. Вы планируете создание больших архитектурных проектов, но в то же время вам не хватает денег на уход за пожилыми людьми. Публичный диспут начинается с обсуждения того, что сейчас важнее: новый оперный театр или дополнительное финансирование для сиделок. В какой-то момент приходится найти соотношение между двумя этими несовместимыми потребностями. Приходится спросить себя, в чем состоит человеческое измерение этих больших зданий, какие ценности в них воплощаются. Для таких дискуссий существуют специальные институты вроде местных парламентских структур и волонтерских организаций, но сегодня они не используются по назначению.
Хойер: Одна из сфер, где в Германии сегодня возрождается агонизм, — это парламент, который спал годами. То есть правовые процедуры работали, но дискуссии не было, фракции просто кое-как соглашались между собой. Эта процедура поиска решений никогда не приводила ни к чему неожиданному. Сейчас «АдГ» помогает возродить публичные споры. В итоге ты думаешь про людей из партий, которые ты раньше никогда не поддерживал: да, это смелый поступок. Это агонистическое пространство, организованное легальным образом.
Юдин: Но если возобладает агонизм, нет ли опасности, что никто не станет следовать никаким правилам?
Хойер: Это вопрос цивилизованного поведения.
Берковиц: В этом разница между «АдГ», которая привносит в немецкую политику осмысленные споры, и Дональдом Трампом, который просто разрушает правила цивилизованного дискурса, существовавшие последние 70 лет. Вместо продуктивной дискуссии мы видим пропаганду с обеих сторон и мышление в стиле «победитель получает все». Поэтому в США ситуация более опасная, чем в Германии.
Антония привела пример про здания. Я бы вспомнил старую американскую традицию встреч с политическими представителями и руководителями (town hall meetings — буквально «встреч в ратуше»), когда несколько сотен людей разговаривают друг с другом. Должны ли мы поднять налоги, чтобы нанять больше полицейских и учителей? В такой дискуссии всегда будет агонистический элемент. Но, зная, что все мы — часть одного города, люди понимают, что всегда будут победители и проигравшие. Если согласиться никак невозможно, то в конце концов кому-то придется уехать. Но сейчас от вовлечения горожан в политику почти ничего не осталось. Более того, в США самые разные люди и фракции смотрят на других с таким откровенным презрением, что не могут допустить, будто они — часть единого сообщества. Они смотрят на всех остальных как на воплощение зла.
Груненберг: Откуда берется этот эмоциональный накал?
Берковиц: Это связано с медикализацией дискурса, о которой я говорил вначале. В «Истоках тоталитаризма» Арендт приводит аргумент про метафизическое одиночество — когда старые традиции утрачены, возникает необходимость верить в непротиворечивую идеологию, чтобы найти свое место в мире. В США сейчас очень велико метафизическое одиночество, непонимание, что я делаю здесь и сейчас. Это ощущение накапливалось в течение долгого времени, и сейчас страна в кризисе. Люди не понимают, как можно отождествить себя с Америкой, и видят гораздо больше смысла в отдельных групповых идентичностях: либералы, консерваторы, белые, SJW(борцы за социальную справедливость, social justice warriors. — Ред.). Если не преодолеть этот раскол, то страна просто придет к распаду.
Юдин: Вы говорите о сецессии штатов?
Берковиц: Да, каждый год тема сецессии поднимается все чаще. Не думаю, что это может случиться в ближайшие десятилетия, но давление будет возрастать. В 1789 году США появились как страна с мощным принципом федерализма, при котором большая часть решений принимается штатами на местном уровне, а центральное правительство существует просто как объединяющая идея. Потом консерваторы захотели наделить центральное правительство силой во имя национальной безопасности, а либералы — во имя защиты гражданских прав. В итоге локальные полномочия постоянно передавались на федеральный уровень. Сейчас американское государство существует совсем не в той форме, в какой оно задумывалось и существовало примерно до середины прошлого века. Локальные сообщества хотят жить по-разному, но получают только бесконечные качели между Обамой, Трампом, Бушами и Клинтонами. Вопрос в том, можем ли мы как-то обратить этот процесс вспять и восстановить тот децентрализованный эксперимент, которым когда-то была Америка.
Текст подготовил Арнольд Хачатуров