Аркадий Перлов
Как оправдываться гуманитариям?
«Оправдание» гуманитарного знания: профессионал о деле жизни
От редакции: Мы представляем статью из сборника лекций культуролога, кандидата исторических наук, доцента РГГУ Аркадия Перлова «Четыре способа думать: основные установки в истории гуманитарной гносеологии». Книга в настоящий момент готовится к печати и выйдет в свет осенью 2015 года в издательстве URSS.
От автора: Для настоящего издания были объединены две статьи: предназначенная для неизданного сборника «Теоретические проблемы гуманитарного знания: междисциплинарные и пограничные поля исследований» статья «Проблемы самоопределения гуманитарного знания» и опубликованная статья «Учителя счастливой жизни» (Опыт и теория: рефлексия, коммуникация, педагогика. М.: Издательский дом «Дело» РАНХиГС, 2013. С. 176–189). Изначально обе статьи были частью единого высказывания: в рамках блока лекций «Проблемы самоопределения гуманитарного знания» в курсе лекций для аспирантов РГГУ в 2007–09 годах и доклада на семинаре Института высших гуманитарных исследований РГГУ в ноябре 2008 года.
В лекциях выше говорилось, что их предметом являются так называемые «базовые», «элементарные» гносеологические установки в гуманитарном знании. По ходу этих лекций с определенной регулярностью высказывались предположения о том, как приверженцы одной или другой установки понимают, что такое «гуманитарное знание». Наверное, было бы неправильно позволять себе критические или даже аналитические высказывания, не попытавшись эксплицировать собственное понимание гуманитарного знания (хотя бы в формате приложения). Это даст возможность подвергнуть развернутой критике и мою позицию, не заставляя собирать ее из проговорок по лекциям и, возможно, не так, как собрал бы единую конструкцию я сам. Обязанность развернуто высказаться по вопросу определения гуманитарного знания я чувствую и по отношению к читателям курса лекций — студентам и аспирантам.
Сознавая некоторую неортодоксальность своей позиции, я не хотел бы включать ее в курс лекций на правах материала, с которым предполагается соглашаться или даже просто рекомендуемого к освоению. Однако каждый год у определенного процента слушателей возникает вопрос: «Так что же вы в итоге понимаете под гуманитарным знанием (об истории основных гносеологических установок в котором вы рассказываете)?» Предлагаемая статья — попытка ответить на этот вполне закономерный вопрос.
На протяжении статьи я буду не раз возвращаться к важной оговорке. То, что ниже написано о гуманитарном знании, не стоит воспринимать как изложение истины. Это даже не мое признание в индивидуальном символе веры, который связан с выбором и строительством определенной карьерной, исследовательской или экзистенциальной траектории. В моем представлении, для потенциального читателя эта статья может представлять интерес в первую очередь как идеально-типическая схематизация. То есть модель, от которой — осознав и продумав ее — можно оттолкнуться, чтобы в критическом рассуждении выработать или доработать собственную модель гуманитарного знания.
Нижеследующее высказывание удобно охарактеризовать как рационализацию и структурирование собственного опыта. Повторюсь, я хочу дать «площадку для отталкивания», схему: зачем полезно определять гуманитарное знание и как это определение может выглядеть. Несмотря на то что в качестве объекта статьи заявлено гуманитарное знание в целом, у представляемой схемы есть большая связь с теми или иными дисциплинами, с теми или иными методами и подходами. Гносеология как теория знания пересекается здесь с социологией науки как способом изучать эмпирические научные сообщества. И у предлагаемой модели есть вполне просматриваемые теоретические «привязки». В смысле метода я бы в первую очередь упомянул о «феноменологии», а в смысле представления о том, как устроен предмет моего высказывания, — назвал «конструктивизм». На пересечении образуется традиция, характеризуемая в первую очередь именами А. Шюца, П. Бергера и Т. Лукмана, а во вторую — прагматистской философией Р. Рорти [1]. Определенное влияние (в частности, в понимании предмета гуманитарного знания как «волны» или «куматоида») оказала «теория эстафет» М.А. Розова [2]. Сближение функций гуманитарного знания с выходящими из психоанализа практиками «критической теории» и соответствующее предполагаемое смещение гуманитаристики в сторону смыслов «мудрости», «практической философии», «(жизненной) терапии» близко к ходу мысли, который Д. Хэлд обнаруживает у Ю. Хабермаса [3]. Однако я хотел бы сразу подчеркнуть, что не планирую строить свою аргументацию как отсылку «к авторитету». Мне важнее представить определенную логику рассуждений. Ради четкости этой логики кажется возможным пожертвовать не только какими-то нюансами и деталями, но и шансом спрятаться за спину уважаемых традиций. Данная статья — не реконструкция, а спекуляция, а также предложение к слушателям лекций или читателям эксплицировать собственное представление по поводу того, что такое гуманитарное знание, которым они занимаются.
Статья включает в себя два основных сюжета.
Первый: сопоставление гуманитарного и социального [4] знания с естественными и точными науками, уточнение той системы координат и того словаря («истина», «объективность», «предмет», «метод», «история общественных функций»), в котором это сопоставление кажется выполняющим свои задачи.
Второй: попытка описать специфический тип субъективности и интерсубъективности (основанной на специфическом же понимании социального контракта), характерный именно для занятий гуманитарными и социальными дисциплинами. Для того чтобы говорить об этом более подробно, понадобится сопоставление уже не с научным знанием, а с моделями субъективности, проявляющими себя в иных типах социальных практик — например, в художественном творчестве, при артикуляции политического мировоззрения или в обыденной жизни.
В связи с этой композицией я хотел бы сделать еще одно предварительное замечание, на этот раз — относительно интонации статьи. Нередко на предварительных обсуждениях и докладах или в кулуарных разговорах мне доводилось слышать, что интонация и цель статьи — оправдательная. Коллеги диагностировали у меня потребность «оправдываться» в том, что я сам занимаюсь гуманитарным знанием и что гуманитаристика — достойная интеллектуальная, экзистенциальная и социальная практика. Как правило, с их стороны это звучало как упрек: я оправдываюсь за то, в чем они оправдываться совершенно не считали бы нужным. Наоборот, эти коллеги гордятся тем, что они занимаются гуманитарным знанием и не считают неполноценными ни науку — в сравнении с другими жизненными выборами (например, зарабатыванием денег), ни гуманитарное знание — в сравнении с естественными и точными науками. Со своей стороны, я могу сказать, что вижу для подобной позиции серьезные основания: достоинство такого предмета знания, как «человек», необходимость развития такой компетенции, как способность взаимопонимания, колоссальная укорененность гуманитарного знания в истории. Также я могу признаться, что горд работать с такими коллегами и что я тоже рассматриваю свой выбор заниматься гуманитарным знанием как добровольный и более-менее счастливый. Кроме того, я часто испытываю сочувствие к бедным негуманитариям: им не дано «жить чужими жизнями» и они очень несистематически понимают мир, в котором живут сами. Однако я могу сказать и то, что вменяющие мне желание оправдываться коллеги правы. По сути, рассуждение о гуманитарном знании для меня является проектом оправдания, и в первую очередь меня в этой статье интересует обсуждение обоснованного или ошибочного обвинения гуманитарного знания во второсортности. И пускай это оправдание не за коллег, которые и так горды тем, чем они занимаются, но оно и не только за себя, не только рационализация и оправдание собственного жизненного сценария. Еще я думаю, что такого рода рассуждения необходимы, потому что с проблемой оправдания и/или гордости в полной мере сталкиваются студенты и аспиранты, которые поступили на гуманитарные специальности. Само их пребывание на гуманитарных факультетах, количество затрачиваемых ими усилий, удовлетворенность собой и, наконец, их будущий профессиональный выбор в значительной степени зависят от того, как они ответят на два важных вопроса: «Почему профессиональный филолог, историк, культуролог и так далее (в среднем) будет зарабатывать намного меньше денег, чем… [5], и согласен ли я на это?» и «Почему корпус накопленного знания, а также существенные критерии этого знания (такие как доказанность/объективность суждения, аутентичность, качество концепций) у гуманитариев являются намного более зыбкими и сомнительными, чем в естественных науках и согласен ли я на это?». Мне представляется, что студенты гуманитарных специальностей не изолированы от окружающего их социального мира и регулярно отвечают своим близким, друзьям и себе самим на эти вопросы. Если эта работа загоняется в подсознание, прячется за иронией и тому подобное, то это совсем не означает, что она не делается и что студенту или аспиранту в ней не нужны помощь или предостережение со стороны так называемых «старших коллег».
Я предсказуемо хочу подчеркнуть, что наличие у меня (или у моих коллег) определенной аргументации или определенных сантиментов в отношении гуманитарного знания не означает необходимости ни соглашаться с нами, ни выбирать для себя путь продолжения занятий гуманитарным знанием. Строго говоря, если видеть в качестве адресата этой статьи студента или аспиранта-гуманитария, задумывающегося о принятии временного [6] решения, продолжать ли ему заниматься гуманитарным знанием или нет, то я предложил бы рассматривать ситуацию как выбор одного из трех вариантов.
Первый вариант — согласиться с тем, что гуманитарное знание необъективно, а среднестатистический, прогнозируемо достижимый успех в профессиональном гуманитарном знании не обещает ни больших денег, ни широкого признания. А также решить для себя, что компенсирующие это бонусы (грубо говоря, в статье будет отстаиваться позиция, что это «мудрость», искушенность в практической философии, способность понимать других и себя и более-менее принимать/исправлять их взаимодействие) явно меньше, чем издержки. Выводом из этого решения, очевидно, будет то, что профессионально заниматься гуманитарным знанием не стоит.
Второй вариант — или не согласиться с моей аргументацией (например, не подвергать сомнению объективность гуманитарного знания) [7], или занять, условно говоря, предлагаемую в статье позицию: издержки занятий гуманитаристикой очень велики, но есть бонусы, которые могут их (при определенных субъективных склонностях) компенсировать. В этих двух случаях речь может идти о решении искать и развивать у себя те качества, которые должны сделать профессиональные занятия гуманитарным знанием предпочтительными в сравнении с другими возможностями выстраивания карьеры и обретения человеческого счастья.
Третий вариант можно назвать промежуточным. Принимается решение о том, что достоинств гуманитарного знания недостаточно для того, чтобы делать профессиональный выбор в его пользу и связывать с ним свою жизнь. При этом, однако, осознается, что развиваемые гуманитарным знанием компетенции [8] стоят того, чтобы в них на каком-то уровне углубиться. Например, дополнить уровень бакалавриата магистратурой или уровень магистра — производством самостоятельного исследовательского проекта и защитой кандидатской диссертации. Мне представляется, что для разных людей и в разных жизненных ситуациях будет целесообразным выбор разных вариантов. Однако кажется важным, чтобы в каждом случае этот выбор совершался целенаправленно и чтобы все его составляющие были максимально осознаны. По большому счету, ради этого я посчитал нужным добавить к лекциям эту статью: я хотел вообразить себе некоторую модель аргументации, отталкиваясь от которой, читатели смогут продумать и перепроверить индивидуально наиболее подходящий для них вариант.
I. Гуманитарное знание как континуум в поле действия объектной и релятивистской установок
«Что это?» и «что это значит?»
Для того чтобы начать сопоставление гуманитарного и социального знания с естественными и точными науками, мне кажется удобным воспользоваться очень известным примером. В своей статье «Насыщенное описание» антрополог К. Гирц цитирует пассаж философа Г. Райла:
«Но суть моих рассуждений сводится к тому, что между тем, что Райл назвал бы “ненасыщенным описанием” действий репетирующего, передразнивающего, подмигивающего, моргающего и т.д. (“быстрым движением смыкают верхнее и нижнее веко правого глаза”), и “насыщенным описанием” того, что они на самом деле делают (“репетирует перед зеркалом, как он будет передразнивать приятеля, когда тот будет кому-то тайно подмигивать»), лежит предмет исследования этнографии: стратифицированная иерархия наполненных смыслом структур, в контексте которых возможно моргать, подмигивать, делать вид, что подмигиваешь, передразнивать, репетировать, а также воспринимать и интерпретировать эти действия, и без которых все эти действия (включая и нулевое морганье, которое как категория культуры в такой же степени не подмигивание, в какой подмигивание является не морганьем) не будут существовать, независимо от того, что кто-то будет делать с верхним и нижним веком своего правого глаза» [9].
Для начала я предложил бы принять эту ситуацию за матрицу, универсальный прототип любого гуманитарного знания. «Смыканию век» в этом примере может быть уподоблен любой поступок и любое высказывание — то есть непосредственный материал, из которого и состоят все гуманитарные и социальные науки. Про любой из таких «атомов» гуманитарного знания («смыкание век», «действие», «конфигурация действующих лиц», «конфигурация мотивов», «причинная взаимосвязь», «история», «высказывание», «текст» и т.п.) можно сказать, что у него нет смысла, есть один известный смысл, может быть несколько смыслов.
В своей работе Гирц достаточно подробно поясняет, что возможность понять, в чем был смысл этого смыкания век, не выводится исключительно и даже преимущественно из самого акта их смыкания. Для того чтобы оно могло быть истолковано, например как передразнивание, нужно довольно много. И партнеры по коммуникативной ситуации того, кто подмигивает, и сам исследователь должны знать о том, что быстрое смыкание век является разновидностью сигнала, обозначающего осведомленность части участников в отличие от другой части. Они должны знать, что кто-то из участников компании грешен избыточно частым обращением к этому знаку, о том, что знак может использоваться как по назначению, так и в насмешку над самим собой и эта насмешка не является чересчур болезненной и т.д. Иными словами, нужна включенность в весьма разветвленную семиотическую систему [10]. Сам Гирц в статье приводит ряд примеров непонимания: когда замысел «подмигивающего» может быть решительно неверно истолкован партнерами по коммуникации. Естественно, и все участники ситуации вместе могут быть каким-то другим, третьим, образом поняты исследователем, исходящим из других семиотических предпосылок.
В чем состоит в данном случае принципиальное отличие ситуации в гуманитарном знании и в естественных и точных науках? Иным окажется соотношение между наблюдаемыми данными и количеством и характером предлагаемых интерпретаций.
Для представителя естественных наук, скорее всего, окажется возможным только утверждать, «что было»: конкретный человек сомкнул веки существенно быстрее среднестатистического. Гуманитарий же (этнограф, социолог, расследователь детективной истории) позволит себе строить гипотезы о том, что значило это быстрое смыкание век, было ли оно подмигиванием, пародированием, репетицией, мистификацией или просто морганием? И для суждения, которое гуманитарий сделает по этому поводу, он позволит себе в гораздо большей степени исходить из собственных представлений о том, как какое-то действие (даже простое моргание) может быть смыслонаделением. В формах одних и тех же внешних проявлений могли быть «отправлены» самые разные смыслы, которые так же по-разному могут быть распознаны и «прочитаны». Как следствие, интерпретации разных исследователей-гуманитариев (допустим, «имело место передразнивание, и понимать его как подмигивание было ошибочно» и «это было простое подмигивание») значительно чаще находятся в контрадикторных отношениях; представители естественных наук сочтут нужным высказать противоречивые интерпретации одних и тех же данных в значительно меньшем количестве ситуаций [11].
Если быть совсем щепетильным, то даже по отношению к этому примеру следует сделать три оговорки, релятивизирующих простое противопоставление естественно-научного и гуманитарного знания.
Во-первых, можно представить себе, что у нас есть приборы, не только фиксирующие скорость смыкания век, но и отслеживающие разные нервные импульсы-команды, поступающие зрительным или речевым центрам. Возможно, в этом случае можно будет научиться устанавливать корреляцию «пародирования, репетиции, мистификации» и т.д. с определенными типами смыканий.
Во-вторых, интерпретация гуманитарием смыкания век как, допустим, передразнивания или мистификации все-таки не является суверенным делом наблюдателя-исследователя. Как правило, он вынужден подтверждать свою гипотезу указаниями на контекст — на то, как часто смыкали веки быстрее обычного партнеры подмигивавшего по коммуникации, или на то, что они и он сам имели обыкновение по этому поводу говорить. Это знание далеко не всегда может быть достоверным. Тем не менее, вероятно, что в каком-то числе случаев знание о том, подмигивал ли некто, передразнивал он или мистифицировал, может быть совершенно точным. Прежде всего речь идет о случаях, когда возможное различие семиотических систем подмигивавшего и ученого-наблюдателя в конечном счете оказывается гарантированно преодоленным.
В-третьих, в естественных науках фактор наблюдателя также считается имеющим значение. Имеет значение, с какими приборами, теориями и способностями конкретный наблюдатель приступает к интерпретации конкретных данных. В естественных и точных науках также есть возможность противоречащих друг другу интерпретаций. Однако здесь, даже в случае признания зависимости результата от наблюдателя, последний решает лишь, что он будет измерять (например, чем будет обладать частица: импульсом или координатами). Измерения, сделанные одним физиком, не должны отличаться от измерений другого физика — если это не так, то в ситуации, очевидно, содержится какая-то требующая исправления ошибка.
Тем не менее, с практической точки зрения, этими оговорками можно пренебречь. К участникам подмигиваний и исторических событий редко подсоединены энцефалографические аппараты, а полноценный учет контекста, даже с самыми благими намерениями, чаще оборачивается увеличением в геометрической прогрессии количества допущений. Эмпирически очевидна разница между высказываниями типов «что это» и «что это значит». Авторы интерпретаций типа «что это» хотели бы претендовать, как минимум, на три вещи. Во-первых, на то, что эти интерпретации дедуцируются из данных. Во-вторых, на то, что они в принципе независимы от личности и обстоятельств самих авторов интерпретаций; даже если это было не так в «контексте открытия», этой личностью и спецификой ее опыта можно будет пренебречь в «контексте обоснования», на этапе донесения интерпретации до всех интересующихся. В-третьих, на то, что противоречащие друг другу интерпретации одних и тех же наблюдений должны быть взаимоисключающими. Сопоставление этих конкурирующих интерпретаций должно привести к тому, что одной из них будет отдано предпочтение и она будет включена на вечное или долговременное хранение в фонд положительного знания. Интерпретации типа «что это значит» 1) отличаются гораздо большей зависимостью от интересов, горизонта, культурной и аналитической оснащенности произведшего их исследователя; 2) вполне благополучно сосуществуют даже с диаметрально противоположными интерпретациями, сделанными другими исследователями.
Позитивизм, сциентизм и объектная установка
Если выбирать между типами высказываний (или, если угодно, видами знаний) «что это» и «что это значит», искушение безоговорочно предпочесть именно первый вид кажется сильным и естественным. И в истории гуманитарной гносеологии, и в истории индивидуального становления исследователя эта фаза стремления к проверяемому, достоверному знанию проявляет себя очень четко. Эту модель удобно обозначать при помощи слова «позитивизм» и стоящего за ним образа знания как планомерного наращивания кирпичиков в мощной стене — знания как накопления.
Накопления в двух смыслах. Во-первых, предполагается, что знание само может состоять из отдельных кирпичиков и атомов: один историк изучил жизнь Спарты в VI веке до н.э., другой — в 1-й половине V века, третий занимался греческими колониями в Причерноморье этого же времени. Если пятьсот историков принесут в общее здание свои «кирпичики», у нас сложится полная история Античности. В этом же, кстати, и второй смысл накопления — уже не атомов-порций знания, а труда исследователей. Проверка и приращение знания воспринимаются как командная работа. Очень важно, чтобы правила приготовления «кирпичей» были самым тщательным образом согласованы, чтобы рецептура раствора была одна и та же и так далее. Тогда не будет никакой необходимости перепроверять за историком Причерноморья его выводы, прежде чем обобщать их в итоговый результат. А для этого нужно, чтобы еще на этапе обучения ремеслу его учили работать точно так же, как будущего историка Спарты и Этолии, чтобы исследовательская процедура, правила перемещения от источников и проблем к объяснениям, от А к А’, были бы предельно детализированы. Для этого, в свою очередь, крайне желательно, чтобы те, кто не работает по этим правилам, не хочет или не умеет исключать из исследовательского процесса собственную субъективность, не получали бы социальной квалификации, не считались бы учеными. Тогда их заведомо неподходящие, чреватые будущими разрушениями кирпичи не попадут в общее строительство и не повредят ему. Конечно, абсолютная стандартизация исследования — вещь не очень достижимая, но опять-таки важна в данном случае не столько мера осуществления, сколько вектор: какой программой, какими критериями «хорошего» и «плохого» знания руководствуется исследователь в собственных проектах и при чтении и обсуждении чужих работ.
С точки зрения соотношения между естественными и «неестественными» науками, позитивистская установка в целом означает, что никакого принципиального различия быть не должно. Есть единый стандарт — научности, и он является абсолютно привилегированной формой знания. Все, что до него не дотягивает, лишь притворяется наукой и подлежит скорейшему и беспощадному разоблачению. В самом общем, идеологическом, плане главной характеристикой научного знания является воспроизводимость (и, следовательно, деиндивидуализация и предельная детализация исследовательской процедуры, стремление к доказательству как главному способу производства знания).
В техническом плане натуралистическая, сциентистская (в данном случае оба термина означают стремление к организации гуманитарного знания по принципам естественных наук) позиция предполагает еще некоторое количество важных утверждений. Эти презумпции предшествуют исследованию и в значительной мере предопределяют его будущие результаты. Принципиально, что сциентистская позиция не ставит под сомнение возможность и целесообразность выделять в дисциплинах «предметы» и «методы». Допустим, примерами предметов являются: в истории — исторические события, факты; в социологии — социальные структуры; в эстетике, литературоведении или живописи — «прекрасное» или стили; в психологии — человеческие темпераменты и т.д. Предполагается, что во всех этих и в других дисциплинах имеются «методы» — комплексы правил перехода от А к А’, от источников и проблем к концептуализациям и решениям. По возможности, эти методы должны убирать из познания случайность и субъективность и приближать нас к пониманию закономерностей и деталей.
Есть смысл еще раз проговорить эти предпосылки, от которых отталкиваются сторонники надежды на постепенное (и, благодаря согласованным методам, командное) накопление доказанного знания и которые могут не осознаваться, поскольку кажутся совершенно очевидными, а сомнение в них — невозможным, немыслимым:
Предмет нашего познания — это одно, а исследователь и его работа — совершенно другое. Если даже зависимость знания от субъекта невозможно полностью исключить, надо прилагать все усилия для ее возможной минимизации.
Предмет (реальность) есть на самом деле, независимо от исследователя.
Когда исследователь высказывает свою точку зрения на предмет, формулирует результат своей работы, он или прав, или ошибается, грубо или не очень грубо.
В каких-то случаях трудно установить, прав он или ошибается, но все равно есть только два состояния, истина и ложь.
Для понимания соотношения между гуманитарным знанием и естественными науками этот подход означает примерно следующее:
или гуманитарии — это тоже естественники (потому что модель науки только одна),
или гуманитарии — это «недоестественники», они лишь притворяются наукой.
В этом месте я хотел бы зафиксировать первый из промежуточных выводов. В естественных и точных науках очень развита установка, когда зависимость предмета исследования от позиции и качеств наблюдателя воспринимается как несущественная или, наоборот, неизбежная, но крайне досадная помеха. Влияние наблюдателя даже может признаваться принципиальным для хода исследований. Однако от индивидуальности наблюдателя (например, от принадлежности к той или иной научной школе, или от тех или иных политических симпатий, или, например, от взглядов на жизнь и смерть) в измеряемой и интерпретируемой им реальности все равно ничего не должно зависеть. У исследователя как у лица с определенной биографией, включенного в определенную, а не иную систему связей с другими субъектами, в определенную, а не иную историю выборов и предпочтений, безусловно, есть свой экзистенциальный опыт. Однако этот опыт, этот человеческий капитал не рассматривается как познавательный ресурс, он или игнорируется, или считается источником ошибок, которые предстоит опознавать и устранять в будущем [12].
В гуманитарных дисциплинах эта установка тоже очень распространена, и есть мощная историческая традиция считать ее единственно допустимой. Чтобы не привносить тех конкретных исторических обертонов, которые связаны со словами «позитивистский», «сциентистский», «натуралистический», ниже эта «установка» будет называться «объектной» [13]. И я хотел бы особенно подчеркнуть две вещи. Во-первых, речь идет не об исследованиях, которые в полной или неполной мере соответствуют идеалам доказательного знания. Речь идет именно об установке, о том, на какие стандарты намерен ориентироваться индивид, производящий исследование, о полюсе, к которому он устремляет свои усилия. Во-вторых, это именно полюс — один из полюсов шкалы, удобной для рассуждения о том, что такое гуманитарное знание.
Полюс, противоположный объективистскому, — релятивистский
Общая характеристика: объективистская надежда на беспредпосылочность, доказательность знания и его прерывность (знание может состоять из отдельных элементов) — иллюзия и самообман
Если пытаться сконструировать позицию, противоположную только что охарактеризованной, то ее главной чертой будет разоблачение объективистской позиции, надежд на несубъективность и беспредпосылочность знания. Эти надежды будут поняты как самообман, пусть и очень благонамеренный.
В пользу этой позиции известно множество аргументов, в первую очередь проблематизирующих категории «предмета» и «метода» как самоочевидных инстанций знания, по отношению к которым исследователь является сувереном. Обобщенно говоря, релятивисты полагают, что «факты» (единицы, атомы научного исчисления) не существуют на самом деле, а являются результатом исследовательского усмотрения, которое членит мир на определенные порции. Точно так же аппарат научного исследования не состоит из процедур и понятий, которые могут быть по отдельности опровергнуты или доказаны (то есть включены в корпус корректных методов, которыми с момента их доказательства можно пользоваться, задумываясь только о технической стороне дела). Инструменты нашего познания — это также не отдельные приемы, а прочно включенные в контекст составляющие комплексных картин мира. Использование того или иного метода — всегда согласие с предшествующей этому методу аксиоматикой, всегда выбор одной веры в ущерб другим.
Предмет гуманитарного знания — не отдельные факты, а их континуум, включающий в себя интерпретатора
Релятивистский аргумент о том, что «порции» гуманитарного знания назначаются произвольно, выглядит достаточно убедительным. Что, например, следует считать фактами истории: войны, экономику или искусство? Что будет фактами войн: человеческие потери, планы полководцев, героизм, экономические ресурсы или, может быть, выживание и лишения? Что будет фактами стихотворения: чувства и мотивы, стопы и цезуры или ассоциации и реминисценции? Понятно, что арифметическое суммирование разных ракурсов приведет лишь к эклектике, а любая иерархия будет отражать не столько реальность, сколько принципиальную для исследователя расстановку приоритетов и исторические, культурные и прочие обстоятельства написания работы. Очевидно, что в сравнении с естественными науками гуманитарное знание значительно больше состоит из выборов, из конструирования и акцентирования, и возможность сделать эти выборы как различные — принципиальна. С релятивистской точки зрения, предмет гуманитарного знания не позволяет выделять факты как отдельные порции опыта, изолированные друг от друга и тем более от субъекта, который ими интересуется. Скорее, уместно говорить о том, что исследователь всегда имеет дело с неким целым, условно говоря, с потоком [14], а еще точнее — с определенной частью этого потока, на которую он в данный момент смотрит и в которой выделяет и конституирует определенные порции.
Критика прерывности метода в истории гуманитарной гносеологии
Релятивистское отношение к взаимосвязи знания и метода устроено схожим образом. Всячески проблематизируется непредвзятость и беспредпосылочность исследовательского аппарата. Эти характеристики отражают надежду на возможность оперировать какими-то инструментами и результатами познания, которые могут быть якобы независимыми от исследователя, его человеческого опыта, его культурного бэкграунда и, в конечном счете, от всего богатства контекстов, в которое включены этот исследователь и его методология. Не имея возможности воспроизводить всю историю этой критики в гуманитарной гносеологии, я всего лишь напомню основные ее этапы.
На принципиальную неотменимость субъективной составляющей познания, на то, что исследовательское внимание не только искажает «объект», но и конституирует его, впервые систематически обращает внимание неокантианство. Таким образом происходит поворот от констатации гносеологического несовершенства (то есть от утверждения о том, что в познании любого предмета больше от познающего и от контекста, к которому он принадлежит, чем от самого предмета) к разработке того, каким образом осуществляется исследование в этих условиях, раз уж именно в них приходится действовать.
Ощущение невозможности доказательного познания усиливается методологиями «эры подозрения» (К. Маркс, Ф. Ницше, З. Фрейд). Общей для этих теорий, как известно, является установка на то, что сомневаться и перепроверять надо не только там, где в объяснении зияют пробелы и нестыковки. Еще подозрительнее именно то, в чем мы не сомневаемся и при помощи чего мы объясняем то, что кажется нам проблематичным. Именно логичные и гладкие объяснения, нормальное, «прекрасное» и рекомендованное, и есть то, что в первую очередь следует подвергать критическому анализу. Именно кажущееся несомненным — это то, во что мы хотим верить больше всего. И именно в претендующем на нейтральность знании надежнее всего зашифрованы механизмы, при помощи которых самовоспроизводится общество. При этом знание другого вида, способное поставить под вопрос экономическую, социальную, моральную и прочую стабильность этого общества, заранее вытесняется и компрометируется. Позволю себе подчеркнуть: основное значение «эры подозрения» не в логическом опровержении надежды на доказательное и командное знание, но, скорее, в обнаружении и легитимации эмоционального и экзистенциального состояния, которое демонстрировало свою несовместимость с этой надеждой.
Логическая компрометация аргументов объективистской установки приходит, как и следовало ожидать, из нее самой. В конце XIX — начале XX века вектор развития позитивистской методологии просматривался достаточно четко: ради сохранения «твердости почвы под ногами» все большее ограничение «площади» этой «почвы». Первый позитивизм О. Конта и Э. Дюркгейма питал надежды, что при надлежащей детализации исследовательской процедуры и очищении исследования от предпосылок обыденного знания и субъективной ангажированности мы сможем достичь непротиворечивого, доказательного, позитивного знания о реальности. Дюркгейм надеется на возможность знания о том, что есть на самом деле, о «фактах», о (материальных и нематериальных) «вещах» — о «том, что мы не можем изменить актом воли». Второй позитивизм Э. Маха и Р. Авенариуса признал, что мы работаем не с «вещами», но лишь с представлениями о них в сознании, с «единствами психологических ощущений». На непротиворечивость, таким образом, может претендовать только комплекс (исследовательских) представлений по какому-либо поводу. Третий, он же логический, позитивизм еще раз ограничил пространство, в котором хотя бы потенциально возможно доказательное знание. Нет смысла претендовать на непротиворечивость большего, чем определенная группа текстов — тех, относительно которых есть договоренность, что они могут соответствовать одному и тому же набору правил. Тем не менее, оказалось, что даже эта предельно скромная программа не является реалистической. Мы вообще не имеем права считать какое-либо знание доказанным за пределами систем условностей, которые, чтобы они работали, желательно не проблематизировать. Любое знание значит что-то только в контекстах определенных языковых игр, языковых ситуаций; «значение слова — это его употребление в языке» (Л. Витгенштейн) [15]. Слово, фраза или формула всегда воспроизводятся и воспринимаются в многообразии присутствующих и отсутствующих контекстов: соседних научных высказываний, обыденного языка, метафизических и религиозных установок и т.д. Атомарные «протокольные предложения» (порции, на которые пытались делить мир / язык науки логические позитивисты) не могут быть верифицируемы или фальсифицируемы по отдельности. Причина в том, что верифицирующие и фальсифицирующие предложения легитимны не безусловно, а только в рамках конкретных картин мира. Как показал К. Гедель, полная формализация научных рассуждений недостижима. Ни одна формальная система не может быть одновременно и непротиворечивой, и полной (то есть включать описания собственных логических оснований). На протяжении 1930–1950-х годов был накоплен значительный корпус строго логичных аргументов подобного рода, и под их грузом теоретическая история позитивистского проекта закончилась, он признал себя опровергнутым.
Таковы «когнитивные» аргументы, критикующие программу доказательного знания, если можно так выразиться, изнутри. Помимо этого осуществляется еще и экстерналистская, «внешняя», критика. Здесь особенно преуспела социология знания (в различных вариантах, связанных прежде всего с именами Р. Мертона, К. Манхейма, Т. Куна). Она указывает на зависимость содержания знания от того, что происходит с его носителями: как устроена система образования, как организовано производство и тиражирование знания, как работают научные сообщества. Упомянутые авторы обратили внимание на то, что процесс принятия и развития ученым определенной точки зрения не является детерминированным рациональными элементами. Решающую роль могут играть ценностные факторы, склонность исследователя к определенному стилю мышления. По мнению Куна, смена парадигмы может осуществляться только как «выбор веры», не согласие с доказательством, а предпочтение той или иной системе доказывания. Стоит подчеркнуть, что социология знания опротестовывала кумулятивное развитие даже не гуманитарных, всегда сознававших свою ангажированность и «малодоказательность», дисциплин, но наук par excellence, естественных и точных.
Известны и многие гораздо более изощренные способы (прагматизм, экзистенциализм, Франкфуртская школа, М. Фуко, Ж. Деррида, Ж. Делёз…) оспаривать сциентизм. Не вдаваясь в их пересказ, кажется возможным признать, что теория познания ХХ века действительно оставляет за позитивистской, объективистской методологией, надеющейся на познание реального мира, только нишу утешительного самообмана. Он часто звучит как позиция «конкретного» историка, филолога, психолога и т.п.: «Я ничего не хочу понимать в этой теории и поэтому буду просто собирать информацию из архивов и фиксировать данные измерительных приборов, переписывая их в монографии. Я полагаю, что, делая выбор, откуда, что и как переписывать, я ничего не привношу от себя и от тех, кто меня научил работать именно так». Стоит указать, что разоблачение предвзятости релятивизма или постмодернизма совсем не реабилитирует надежды на объективность. Релятивизм тогда оказывается самообманом, отдающим себе отчет в своем статусе, в то время как позитивизм остается таким же самообманом, но слепым. «Честный», с релятивистской точки зрения, гуманитарий, вероятно, не может сделать вид, что он не понял того, что ему не нравится. Это означает признать, что он всегда (или, по крайней мере, во всех существенных случаях) имеет дело не с вопросом «что это?», но лишь с вопросом «что это значит?».
Релятивистское понимание гуманитарного исследования. «Волна смотрит на волну сквозь толщу воды»
Как может выглядеть этот вопрос при проведении конкретного гуманитарного исследования? В общей форме, формулировка будет, вероятно, примерно такова:
«Что это (например, смыкание век таким-то человеком со скоростью быстрее обычного или возможная параллель между текстами Достоевского и Кафки,
на которую я впервые указываю в рамках интерпретации этого кафкианского рассказа),
значит для меня
как для интерпретатора, обладающего X опытом, Y интересами и собирающегося сейчас говорить об этом W аудитории с Z целями?»
В этом случае факторы индивидуальности (групповой, политической, исторической, личностной) перестают быть (прежде всего) помехами и становятся для меня ресурсами интерпретации. Например, из-за того что у меня было «слишком много пред-знания», я могу ошибочно увидеть «пародирование» там, где имело место простое подмигивание. Однако важно, что, если бы у меня этого культурного опыта не было, я бы вообще увидел только моргание или и его бы не увидел.
Позволю себе продолжить пример про Достоевского. Занимаясь одним и тем же его текстом, исследователь-христианин, националист, эгалитарист, ожидающий Страшного суда и исследователь-космополит, неверующий, яппи и прогрессист, очевидно, увидят совсем разные вещи. Скорее всего, они даже не будут готовы понять друг друга, вступить друг с другом в диалог. Вероятно, установки такого рода (религиозные, политические, мировоззренческие, методологические и тому подобные) будут иметь принципиальное влияние и на исследование любых других гуманитарных сюжетов, будь то, например, результаты социологического опроса студентов или дискурс электронных СМИ.
Именно поэтому такую позицию в противовес объективистской удобно обозначать как относительную, «релятивистскую» или «рефлексивную». В ее рамках корректно спрашивать не «что это?», а «почему я думаю об этом именно так?».
С релятивистской точки зрения, предмет гуманитарного знания (истории, филологии, политологии, психологии и так далее) — поступки и тексты — это мир предынтерпретированных значений. Мы, гуманитарии, занимаемся теми смыслонаделениями, которые другие люди осуществили своими поступками или в своих текстах; тем, что что-то когда-то для кого-то значило или значит. Именно это К. Гирц, отталкиваясь от процитированного им примера Г. Райла о подмигиваниях, обозначил в итоге как «стратифицированную иерархию наполненных смыслом структур». А. Шюц, со ссылкой на Ф. Кауфмана, сформулировал это иначе, говоря об иной природе протокольных предложений в гуманитарных и социальных науках [16]. «Единица» в гуманитарном знании — протокольное предложение — заведомо обладает не единственным значением, а вариативным, способным меняться в зависимости от контекста и от интерпретатора. Как уже говорилось, гуманитарий имеет дело не с отдельными элементами реальности, а с реальностью в целом, с потоком, или, если угодно, континуумом смыслонаделений.
В аспекте представления уже не о предмете, а о методе, это имеет еще более далеко идущие следствия. В естественных или точных науках предметы исследования и интерпретирующие (= смыслонаделяющие) высказывания обладают разной природой. В противовес этому, гуманитарное знание — это смыслонаделение о других смыслонаделениях. По мнению Шюца, в гуманитарных и социальных науках господствует «принцип непрерывности»: высказывание исследователя обладает той же природой, что и предмет его исследования. Это тоже акт смыслонаделения в экзистенциальной и социально-биографической ситуации. Исследователь не выключен из континуума, составляющего предмет его внимания, а включен в него и испытывает его влияние. Независимо от того, называть ли такое представление субъективностью или, наоборот, какой-нибудь гиперобъективностью, очевидно, что это иная, более проблематическая, ситуация соотношения субъекта и объекта, чем в точных и естественных науках.
Позволю себе обобщить это представление о гуманитарном знании при помощи метафоры: «Волна смотрит на другую волну сквозь толщу воды» [17]. Каждые пятьдесят (или двести, или пять) лет выясняется, что в сочинениях Достоевского или Платона содержится что-то еще помимо того, что знали об этих текстах их современники, проинтерпретировавшие их исследователи-классики или даже сами авторы.
Это, кстати, подкрепляет право комментировать эти сочинения по пятидесятому или по пятитысячному разу. Огромное количество гуманитарных высказываний легитимируется тем, что они делаются в новом контексте, для новой аудитории, на основании новых данных. В гораздо большей степени это означает «на основании индивидуального бэкграунда и предпочтений очередного исследователя», чем «на основании новых данных» в смысле естественных наук. В определенном смысле гуманитарная работа — это модальность «сто одиннадцатого мнения». «Сейчас я, такой скромный, расскажу то, что я думаю о диалогах Платона. Я знаю, что до меня на этот счет уже было произведено 110 высказываний (кстати, я с этими 110 мнениями хорошо знаком, иначе не имел бы права предъявлять свое, 111-е, мнение, и сейчас я при помощи ссылок это знакомство собираюсь подтвердить). Также я сознаю, что затем последуют 112-е и 512-е мнение. Но, тем не менее, сейчас прозвучит именно мое, потому что именно этой точки зрения на данный момент не хватает в (со)обществе». Например, именно так в рамках данной статьи устроено мое высказывание о том, «что такое гуманитарное знание». Я озвучиваю сейчас свою точку зрения не потому, что стопроцентно убежден в ее правильности. Причина в другом: по моим впечатлениям, очень много начинающих исследователей-гуманитариев склонны без малейшей рефлексии принимать позиции наивного объективизма (их собственная позиция якобы не играет в исследовании никакой роли; они просто описывают то, что есть на самом деле). И реже, но тоже часто среди молодых гуманитариев встречаются отъявленные субъективисты, протестующие против малейшего применения правил и ограничений к миру своего творчества. Моя точка зрения (например, при подготовке курса лекций по гносеологии гуманитарного знания) строго инструментальна: помочь отрефлектировать существование этих крайних позиций и их наиболее слабые места.
Исследователь, делающий очередное высказывание по «вечным проблемам», должен хорошо понимать, что его позиция очень условна. Она является прямой производной от его методологического арсенала, от его культурного фона, от его мировоззрения. Однако, с релятивистской точки зрения, условной является любая позиция, в том числе и объективистская. Во всех случаях проговаривание этих условий, объяснение того, «почему и зачем я так вижу», будет более содержательным и полезным, чем описание того, «что это».
Специфические функции гуманитарного знания (по сравнению с функциями естественных и точных наук)
О гуманитарном знании можно размышлять не только с точки зрения «предмета» и «метода», но и с точки зрения специфики его функций. В этом ракурсе естественные науки — форма знания о тех вещах, по поводу которых людям ничто не мешает прийти к согласию. Для французов, новозеландцев, монголов, женщин, мужчин, флегматиков и неврастеников, удачливых и даже ленивых электричество работает одинаково и вода выкипает при одинаковой температуре. Напротив, науки гуманитарные — это форма знания о тех сюжетах, где актуальная или возможная разница интересов человеческих групп имеет конституирующее значение; то есть это знание о наших бывших, актуальных и возможных разногласиях. У гуманитарного знания, таким образом, другие функции. Оно не устанавливает единственно точный вариант отражения реальности, но приводит разнообразие мнений в состояние динамического компромисса [18].
Этот ход мысли восходит к Франкфуртской школе и к ее представлению о том, что европейская рациональность принципиально ориентирована на контроль и предсказание поведения людей и вещей (будь то погода или машины). Именно знанию, обладавшему наибольшей манипуляционной и предсказательной силой, в европейской традиции присваивался привилегированный статус научного и даже единственного достоверного знания. Гадамер, называющий этот тип знания «формально-инструментальным», «аристотелевским» и опирающимся на «логику» и «доказательство», противопоставляет ему другую традицию. Это так называемое «риторико-антропологическое» знание, которое использует «здравый смысл» и «убеждение» и ориентируется не на решение в пользу одной из версий, а на воспроизводство диалога.
Несколько иной, но близкий подход к этой проблеме можно встретить у Ю. Хабермаса. Противовес инструментальной рациональности он видит не только в примиряющем герменевтическом диалоге (как у Гадамера), но и в «критическом» знании (таком, например, как психоанализ, избавляющий субъекта от того, во что он верит и что служит сохранению существующего общественного порядка) [19].
В пользу такого понимания функций гуманитарного знания говорит и его близость не только к науке, но и к другим, как говорили марксисты, «формам общественного сознания». Сюжеты, обсуждаемые в рамках гуманитарных и социальных специальностей, исторически всегда имели отношение к функции выработки мировоззрения, поддержки и развития коллективных и групповых идентичностей. В обществе последних двух столетий произошла секуляризация (ставшая важным шагом в сторону от представления о единственно верной картине мира). Впоследствии от содержания знания общества о себе отделились еще и медиатехнологии воспроизводства этого знания. Однако и журналистов, и школьных учителей продолжают обучать профессионалы-гуманитарии. Связь гуманитарного знания и потребности в определении и подтверждении коллективной и индивидуальной идентичности продолжает действовать в обоих направлениях. С одной стороны, профессиональное гуманитарное знание, как и раньше, претендует на то, чтобы руководить деятельностью других систем, выполняющих идеологические функции: в первую очередь, образования и медиа. «Научность», с точки зрения ее собственных критериев, предлагает якобы более надежные истины, чем Церковь или сословная и корпоративная лояльность. Неопределенность, колебания и выборы допустимы, но только внутри знания, предлагаемого строгой «гуманитарной наукой». С другой стороны, само размышление на любые гуманитарные темы осуществляется лишь в контексте регулярных идеологических выборов. Эти выборы (шовинизм — этнический, политический, гендерный — или универсализм, фундаментализм или свободное рассуждение, желание перемен или их опасение и так далее) могут делаться сознательно или осуществляться по инерции, но не признаваться в их влиянии означает быть жертвой самообмана.
Далее, с точки зрения специфических общественных функций, отличных от функций естественных и точных наук, гуманитарное знание скомпрометировано своим родством не только с идеологией и мировоззрением, но и с «досуговыми» формами практики. Упреки в близости с «пустым трепом», «воспитанием благородных девиц», «салонной культурой» и прочими формами «досуговых», а не инструментальных занятий, с моей точки зрения, никак нельзя считать необоснованными по отношению к гуманитарному знанию. Время от времени с разной долей настойчивости вспоминают о развлекательной функции гуманитарного знания. Еще важнее, что, независимо от мнения на этот счет ведущих представителей гуманитарного знания, те из них, кто имеет возможность появляться на телевидении и выступать в популярных СМИ, не считают это зазорным. При этом они неизбежно адаптируют свои взгляды к уровню и потребностям широкой аудитории. Наличие в гуманитарном знании досугового аспекта нельзя упускать из виду ни при разговоре о нестрогости методов гуманитарных дисциплин, ни при тематизации конструирования идентичностей. И к мировоззренческим, и к досуговым функциям гуманитарного знания, видимо, относятся традиционно тесные связи гуманитарного знания с искусством (прежде всего, литературой), а также естественность, с которой многие гуманитарии хотят описывать себя в категориях творчества и эстетики. Конечно, есть искушение связать вышеупомянутые черты (охоту, с которой гуманитарии откликаются на предложение выступить по радио или по телевизору, или желание описывать себя как не скованного формальными или корпоративными ограничениями художника) с «последними временами». Якобы именно в эти десятилетия гуманитаристика испытывает кризис. К подлинной науке примешалось слишком много превратного, конъюнктурного и «низкого», и это разительно отличается от «золотого века», в котором общество сознавало важность ученых-гуманитариев как учителей жизни. Более правдоподобным представляется, однако, что это противопоставление — всего лишь распространенная во все времена риторическая фигура. Еще у Шекспира упомянут «плач муз, скорбящих о судьбе науки, скончавшейся в жестокой нищете». Ну, а способ легитимировать собственную деятельность через апелляцию к временно или бесповоротно поруганной «классике», которую следует хранить и защищать, известен и вовсе со времен золотого и серебряного веков древнеримской словесности.
В то же время необходимо отметить, что конфигурация социальных функций и соответствующего им интеллектуального аппарата и самовосприятия — величина переменная. Едва ли стоит воспринимать ее как раз и навсегда данную, неизменную на протяжении ближайших столетий. С большой долей условности, но все-таки можно говорить о том, что в XVI–XVII веках наука выделилась или даже «выломалась» из натурфилософии. Из огромного корпуса знания о «должном» (куда входили, например, и астрология, и юриспруденция), строившегося по принципу распознавания уже сказанной непререкаемыми авторитетами истины в превратных данных, доступных слабому разумению современников, начало высвобождаться знание о реальном, подлежащее установлению средствами наблюдения, эксперимента и доказательства. Почему бы не предположить, что процесс такого же масштаба происходит сейчас внутри «науки»? Из нее уже рвется наружу знание нового типа, гуманитаристика, вполне нелегитимная с точки зрения классического научного стандарта.
Важнейшее уточнение: гуманитарное знание — не полюс, противостоящий объективистскому взгляду на мир (лежащему в основе естественных и точных наук), а пространство, находящееся в напряжении полюсов объектной и релятивистской установок.
Хотелось бы вновь подвести некоторые итоги. Сопоставление гуманитарного знания с естественными и точными науками, как и следовало ожидать, в большой мере оказывается вопросом определений. То знание, в котором
— исследователь не вправе абстрагироваться от того, что он включен в поток смыслонаделений, представляющий предмет его исследования,
— основной акцент в исследовании ставится не на вопросе «что это такое», а на вопросах «почему я вижу это именно таким образом», «что это (для меня) значит»,
и может быть определено как гуманитарное. То знание, в котором исследователь пренебрегает субъективностью и историко-культурной спецификой своих собственных воззрений, является объективистским. При этом неважно, идет ли речь об атомных весах, об определении возраста археологических находок радиокарбонным методом или о стихотворных размерах.
Противопоставление гуманитарного знания и естественных наук не абсолютно. Правильнее говорить о том, что это и вовсе не противопоставление, а два полюса одной шкалы. Один полюс — объективистская установка, намерение изучать вещи так, как если бы они были «на самом деле», то есть были бы совершенно от нас независимыми, могли бы обладать единственным подлинным значением, свободным от культурных и экзистенциальных интересов исследователя. Второй полюс — философская или релятивистская установка. Под вопросом «что это?» имеется в виду: «почему я думаю об этом таким образом?», «какой была история моего образования, моих интересов, моей культуры, приведшая меня к тому, что я думаю об этом таким образом?». Но в этой рабочей системе координат пространство гуманитарного знания вовсе не совпадает с полюсом релятивизма и не оказывается всецело в его власти, а находится в поле напряжения между этими полюсами и испытывает влияние их обоих.
При этом важно отметить, что отказаться от ориентации на «объективность» в гуманитарном знании одновременно и необходимо, и невозможно. Представление о том, что у порядка вещей (или любой его исследуемой/проблематизируемой в данный момент части) есть оптимальный теоретический коррелят, является для философов, филологов, социологов и так далее, как минимум, исторически детерминированным горизонтом рассуждения. Его не достигаешь, но именно к горизонту всегда плывешь, даже если вдруг разворачиваешься. Поэтому принципиальной характеристикой эпистемологии гуманитарного знания мне кажется не апологетика субъективности как единственного или даже привилегированного способа знания о мире, но, наоборот, ситуация одновременного нахождения в поле притяжения двух противостоящих друг другу полюсов.
II. Специфический для (представителей) гуманитарного знания тип (интер)субъективности
«Если истины нет»: субъективность гуманитария как проблема и преимущество
К каким следствиям должен быть готов профессиональный гуманитарий, если он действительно согласен с тем, что «истины нет», или хотя бы с тем, что «есть не только истина»? Мне представляется, что от такого вопроса не отмахнешься ничего не значащей оговоркой на первом занятии с очередным студенческим потоком: «То, что я здесь говорю, не является истиной в последней инстанции…» И даже более осторожное и честное «Я здесь не для того, чтобы рассказать вам, как что-то на самом деле устроено, а для того, чтобы вы сами начали об этом думать…» тоже не является ответом. Существенная часть проблем нынешних гуманитарных профессий (по крайней мере, интересующей меня больше всего профессии преподавателя в гуманитарном университете) связана со все более увеличивающимся, как мне представляется, разрывом. Эпистемология гуманитарного знания (по крайней мере, на уровне, который мало-мальски выходит за технологические рамки конкретных исследовательских процедур и методик) уже стала релятивистской. В то же время саморепрезентация и самоощущение гуманитариев, а также их восприятие в обществе находятся на дорелятивистской стадии и продолжают цепляться за стандарты научности и объективности, которым, кажется, не могут соответствовать. При этом, насколько можно судить, вера в возможность достижения объективности в гуманитарном знании является credo, quia absurdum. Коллеги-исследователи вполне осведомлены о тех релятивистских гносеологических аргументах, которые разворачивались в первой части этой статьи. А студенты приходят на гуманитарные факультеты из той обыденной жизни, где в нынешней медиаситуации [20] доверие к способности профессионального гуманитарного знания быть объективным, кажется, отсутствует.
Итак, мой второй главный тезис: представителям гуманитарных профессий, исследователям и преподавателям, в эпистемологической ситуации неопровергнутой и вряд ли опровергаемой релятивистской критики, в социальной ситуации падения престижа гуманитарного знания стоит задуматься о развитии и пропаганде такой идентичности, которая:
а) дистанцируется от идеи и стандартов «научности»;
б) попробует не только признать, но и предложить обществу субъективность мышления не как постыдный (не)устранимый дефект, но как уникальный ресурс;
в) в соответствии с этим переопределит основные преимущества, достигаемые при помощи упражнения в гуманитарном знании. По всей вероятности, их стоит локализовать как лежащие в плоскости не столько «знания», сколько «способности к саморефлексии, пониманию и коммуникации», «практической философии», «мудрости».
Однако на пути к выполнению этой задачи гуманитариям будет уже недостаточно обозначать свои эпистемологические отличия от представителей естественных и точных наук. Для успешной самоидентификации нужно не только противопоставлять наличие субъективности ее отсутствию, стремление ее развить стремлению ее преодолеть, но и выйти за пределы этого единственного измерения. Следует поставить вопрос: в чем специфика субъективности гуманитария по сравнению с другими субъективностями? Чем она отличается от субъективностей физика, бизнесмена, домохозяйки, поэта, политика, журналиста, актера, психотерапевта, проповедника? Кажется, что именно в этой зоне у гуманитария есть шанс сформулировать грамотное «уникальное торговое предложение» [21] или, если угодно, удачный социальный контракт, в котором гуманитарий не будет «недоделанным» физиком, политиком или поэтом.
«Субъективность, ориентированная на других»
Возможно, исходным ключевым словом для поисков этого отличия, лежащего в основе профессиональной идентичности гуманитария, окажется даже не «субъективность», а «интерсубъективность». Гуманитарное знание — знание, качество которого удостоверяется не самим автором (как у «поэта») и не внешним миром / объективной истиной (как у механика, бизнесмена или даже мистика). Это знание, удостоверяемое Другими — читателями, студентами, корпорацией. Знание, оформляемое в слова и приобретающее смысл только в коммуникации с другими. Это когда мы читаем источники, летописи, романы, социологические опросы и монографии и пишем собственные тексты — ведем «разговор с собой словами других». При этом то, что (и как!) было сказано и подумано ранее другими людьми, используется для лучшего осмысления собственных проблем, собственной идентичности. Или — если речь идет о той или иной разновидности диалога, например, со студентами или с читателями, — для обдумывания, уточнения и развития их представления о «поучающем» и о себе. Можно сказать, что главный товар и умение гуманитария — «быть собой для других». И в этой формуле нельзя терять ни «себя» (потому что тогда ты не можешь ничего предложить), ни ориентированности на других (потому что тогда другим твой товар не нужен и у тебя ничего не купят и не возьмут).
Если сказать иначе, то ключевым параметром в выделении субъективности гуманитария из группы всех прочих субъективностей оказывается вопрос об оценке. «Волнует ли меня, что думают и говорят о моей работе другие?», «Откуда я знаю, что делаю свою работу хорошо?».
Условным «бизнесмену», «мистику» и «физику» оценку их работы в том или ином виде «диктует реальность»; «поэт» сразу провозглашает, что оценивать себя он будет исключительно сам. Естественно, эта схема условна лишь немногим меньше, чем ярлыки «бизнесмен» или «поэт». Даже в такой модели главным источником критериев, по которым оценивается работа физика, является не реальность, данная в объективном эксперименте, а конвенция научного сообщества, как физик ее себе представляет. При желании, как и в вопросе об эпистемологической объективности, гуманитарий может здесь захотеть целиком и полностью приравнять себя к физику [22]. И тем не менее, несмотря на то что релятивизировать границы между зонами «реальность», «интерсубъективность» и «субъективность» очень легко, сравнительная значимость «интерсубъективности» для гуманитариев, очевидно, гораздо больше. Посмотрим еще раз на приведенную выше фразу: «Главным источником критериев, по которым оценивается работа ученого, является не реальность, а конвенция научного сообщества, как ученый себе ее представляет». Кажется весьма правдоподобным, что представители естественных наук и гуманитарного знания совсем по-разному распределят веса «реальности», «конвенции научного сообщества» и своего «представления» о ней.
У такого восприятия собственной работы есть довольно значимые социальные корреляты. Грубо говоря, то, что мы не разрешаем себе самим судить себя целиком и полностью, компенсируется, допустим, смягчением требований к квалификационным и даже к творческим работам. Социальный контракт, который магистрант, аспирант или даже профессор заключает с научным сообществом и обществом в целом, — это контракт, предполагающий не то, что «будет добыто двести граммов золота», а то, что «будет просеяно две тонны породы». По своему типу это контракт представителя вовсе не «поэтической» субъективности, но наемного работника того же типа, что и пресловутый физик. «Отсутствие результата — тоже результат», «Мы (общество) платим тебе не за результат, который мы (“мир”, не-эксперты) даже не в состоянии оценить, а за процесс твоей работы, которую считает оправданной твое профессиональное сообщество». Представляется, что пересечение этих двух установок («истины и объективности вроде как нет»; «при этом ты не сам себя судишь») является очень специфическим [23].
Отказ от надежд на достижение истины, осознание собственной ангажированности, моральное сопротивление возможному идеологическому использованию — дальнейшие характеристики субъективности гуманитария
В случае согласия с тем, что эпистемологическая объективность (в важных вопросах) для гуманитариев в принципе недоступна, приходится ступать на очень рискованную почву. Я вижу две главных опасности: одна часть коллег испытает разочарование, а другая решит, что «если истины нет, то все позволено». Раз уж мы все равно ангажированы, почему бы не выбирать для себя ангажированность сознательно, за вознаграждение или в надежде на карьерные и тому подобные достижения?
Первая угроза, честно говоря, меня не очень смущает. «Мыслить» и «знать», по-моему, — принципиально разные вещи. Человек, выбравший профессию гуманитария-исследователя, естественно, будет часто ощущать собственное незнание и сомневаться, пытаясь ответить на существенные для него вопросы. В значительной степени эти чувства будут связаны с субъективностью гуманитарного знания, с наличием множества конкурентоспособных точек зрения. Это даже часть профессии: когда конкуренция объяснений «выдыхается», вопрос перестает быть интересным.
В этой «ситуации необъективности» исследователю остается вполне обоснованно надеяться на две радости. Во-первых, действует «релятивистский прогресс знания»: через два часа размышлений или через два года исследований ты понимаешь проблему глубже, чем два часа или два года назад. Во-вторых, в некоторых случаях может даже показаться, что ты решил проблему: что-то, что раньше тебе казалось необъяснимым, теперь получилось объяснить. В этом, однако, ситуация гуманитария не отличается принципиальным образом от ситуации представителя точного знания. По большому счету, в естественных науках также случаются смены парадигмы: когда то, что раньше казалось несомненным знанием, объяснявшим все остальное, изобличается как ошибочное. Иными словами, даже в естественных и точных науках тоже есть только состояния: «мы видим теперь проблему лучше» и «наконец-то понял!». И вопреки распространенному мнению тех, кто этими науками не занимается, нет состояния: «это устроено так и только так». Всегда остается возможность опровержения самого безусловного знания [24]. Если позволить себе жесткую формулировку, то коллегам, которые предпочитают и хотят именно «знать», а не «думать», скорее всего, придется лишь узнать, что думали они мало. Или даже не придется этого узнать, что, в общем, тоже неплохо.
Гораздо больше меня смущает вторая опасность, и ее я хотел бы обсудить подробнее. Если уменьшить регулятивную силу идеи объективности и признать, что любое высказывание ангажированно, гораздо короче становится дорога к прямолинейной идеологической и политической инструментализации гуманитарного знания и гуманитарного преподавания. Переставшим терзаться внутренними сомнениями гуманитариям намного проще станет выполнять заказы по формированию мировоззрения со стороны тех, кто готов за это платить. Мне представляется, что до определенной степени осознанное отношение к этой опасности также является важной характеристикой специфической субъективности профессионального гуманитария, отличающей его, грубо говоря, от пропагандиста.
Как и в эпистемологическом смысле, в политическом и этическом отношениях непонимание факта и степени собственной ангажированности совершенно от нее не избавляет. Подавляющая масса исследователей и преподавателей-гуманитариев (не говоря уже о медиа) все равно выполняет идеологический заказ (на патриотизм, толерантность, прогрессизм, стабильность, автаркию и т.д.). Это происходит уже на этапе решений работать в одних местах, а в других не работать, при подаче конкурсных заявок в одни фонды, а не в другие и даже при выборе определенного круга читаемой и цитируемой литературы. При этом не столь важно, стесняются ли исследователи и преподаватели-гуманитарии этого идеологического заказа или, наоборот, гордятся им (именуя, например, гражданской позицией).
В действующей для меня и понятной мне модели того, что значит «быть гуманитарием», наиболее адекватным ответом на это искушение — думать то, за что тебе заплатят или за что тебя не накажут, — представляется выбор «честной партийности», «ответственной и самосознающей ангажированности». В этом случае предполагается, что исповедующие разные взгляды преподаватели и университеты — церковные, антиклерикальные, левые, правые, государственнические, космополитические — выполняют свою работу в общем поле. Однако при этом они признают свою ангажированность, заняты ее уточнением и релятивизацией, ищут взаимопонимания с представителями других точек зрения. Согласившиеся спорить друг с другом в общем пространстве профессиональной коммуникации пытаются найти и совместно образовать некую равнодействующую. Ее, наверное, и стоит считать уровнем, которого на конкретный момент достигает гуманитарное знание [25].
Таким образом, важным для самоидентификации гуманитария фактором становится поиск противовеса потенциальной угрозе идеологической инструментализации. Переставшие надеяться на достижение истины исследователи могут оставаться представителями академической профессии, только если будут говорить то, что думают, и не будут говорить того, что не думают, не будут выполнять чужие идеологические заказы. То есть у меня получается усмотреть этот противовес лишь в том, что гуманитарное знание вновь должно быть помещено в координаты морального рассуждения. В данном случае я понимаю мораль так же, как Р. Рорти в статье «Релятивизм: найденное и сделанное» [26] и, в более широком смысле, как понимали ее американские прагматисты. Да, у нас нет никаких трансцендентальных оснований вести себя хорошо, а не плохо; провозглашать в аудиториях и статьях то, во что мы сами верим, а не то, за что больше заплатят или меньше накажут. В отсутствие этих трансцендентальных оснований мы опираемся исключительно на наш собственный выбор. Но тем дороже он будет стоить, если мы продолжим верить в свои убеждения и говорить то, во что верим. Тем выше будет наше представление о самих себе, способных сопротивляться подкупу и запугиванию. Вести себя хорошо/нравственно, а не плохо / как угодно, только потому что мы [27] сами делаем этот выбор, — очень желательно, пусть даже это звучит и воспринимается как проповедь. Мне хотелось бы, чтобы гуманитарное знание как можно раньше успело осознать моральную саморефлексию как свой становой хребет и упражнение в этой моральной рефлексии — как свою основную общественную функцию [28]. Иначе общество или какая-то его руководящая часть решит, что профессиональное гуманитарное сообщество окончательно утратило научную легитимность. И тогда печальны оба возможных следствия: и остаться без финансирования (чего традиционно боятся профессиональные ученые), и превратиться в очередной инструмент пропаганды (с чем профессиональные пропагандисты, безусловно, справятся лучше нас).
«Все мы немного гуманитарии»
Итак, предположим, что мы больше не можем говорить обществу, что располагаем о нем истиной. Мы даже не можем обещать, что приблизимся к ней. И еще мы боимся, что нас заставят выполнять политические задачи. Или что нас (включая тех, кого отсутствие или наличие политического заказа не слишком волнует) заставят говорить не то, что мы думаем.
Что в этой ситуации может предложить гуманитарий как оправдание своей деятельности, как доказательство того, что он делает работу, за которую ему надо (продолжать) платить и за которую он заслуживает уважения? Как можно мотивировать студентов к тому, чтобы они захотели пропускать через себя то, что они слышат или читают? Какого рода бонус компенсирует гуманитарию этот комплекс необходимости оправдываться?
Мне кажется, таким бонусом является существование того самого континуума, той непрерывности, о которой шла речь в первой части статьи. Опять-таки, сейчас я имею в виду уже не эпистемологическую сторону вопроса, а проблематизацию специфической гуманитарной субъективности. Сугубо для понятности позволю себе выразиться на не совсем академическом языке.
Во-первых, «быть гуманитарием» означает иметь право претендовать на способность понимать кого угодно. Чем ближе объект понимания к области собственных профессиональных компетенций историка или филолога — как специалиста по определенной эпохе и региону, тем обоснованнее претензия. Однако в пределе, повторюсь, речь идет именно о претензии «понимать кого угодно».
Во-вторых, наличие и тренированность этой способности к коммуникации и пониманию означает и малодоступную для других степень свободы. В конечном счете, речь идет о свободе жить чужими реальными жизнями (не причиняя им при этом никакого вреда; если гуманитарии и вампиры, то от нашего вампиризма никто не страдает).
В общем, не так уж важно, какой именно формулировке мы захотим отдать предпочтение. Можно сказать, что «гуманитарий — это тот, кто хочет понимать другого человека и способен на это». Мне больше нравится: «все люди немного “гуманитарии” и поэтому все они в состоянии понимать друг друга». В обоих случаях профессиональные гуманитарии — это те, кто со своей способностью к пониманию и диалогу методически работают. На протяжении нескольких или многих лет обучения и работы мы тренируемся в бесконечном опыте чужих смыслонаделений находить значимое для нас и нашего сообщества. Отлаженность этого тренинга не гарантирует, что любой дипломированный гуманитарий сможет вступить в диалог с любым человеком и принести ему пользу, но существенно повышает среднестатистические шансы [29].
Стоит подчеркнуть: граница между гуманитарным и естественно-научным знанием проходит не между социологией и историей или психологией и биологией. Эта граница лежит внутри истории, внутри социологии и, разумеется, внутри каждого исследовательского проекта. В «Самоубийстве» Э. Дюркгейма чуть больше «объективистского» и чуть меньше «рефлексивного», чем в «Представлении себя другим в повседневной жизни» И. Гофмана, но это количественное, а не качественное различие. И У. Эко не перестает быть гуманитарием и не начинает быть писателем в своих романах — например, в «Имени Розы» или «Пражском кладбище». Точно так же он не перестает быть писателем и не начинает быть гуманитарием в академических книгах — таких как «Отсутствующая структура» или «Как написать дипломную работу». Граница между «гуманитарным» и «негуманитарным» — это мембрана, а не стена, это напряжение между полюсами, а не принадлежность тому или иному полушарию.
Как мне кажется, модель такой гибкой и проницаемой границы оставляет гораздо больше возможностей для соучастия и студенту, и преподавателю, и авторам, и читателям как академических, так и масс-культурных текстов. Достоевский, Pussy Riot, дебаты демократов и республиканцев, реклама в метро или 95 тезисов Лютера становятся инструментом для прояснения собственных моральных позиций и поддержания или пересмотра собственной индивидуальной или групповой идентичности. Любой конкретный предмет является в первую очередь «проявителем» (в смысле старой, доцифровой фотографии), поводом для того, чтобы задействовать компетенцию коммуникации и саморефлексии. Гуманитарий-профессионал (вынося за скобки его эрудитские знания и прочие «технические» умения, понадобившиеся, чтобы освоить базовую компетенцию) — специалист по использованию архива знания для нужд проблематизации и перепроверки идентичности. Принадлежность к гуманитаристике, пресловутая «гуманитарная субъективность» — это определенная частота и определенный уровень качества обращений к этому архиву; удовольствие, испытываемое от того, чтобы снова задуматься о своей «человечности» на фоне «человечности» всей мировой культуры [30].
При таком видении соотношение гуманитарного и негуманитарного становится количественным. Условно, физик Лев Ландау — «гуманитарий» на 70%, а художник Сальвадор Дали — на 50%. Как определенная социальная или образовательная практика история «гуманитарна» на 80%, лингвистика — на 20%, менеджмент — на 50% (естественно, все цифры здесь сугубо для примера). Одна книга М.Л. Гаспарова «гуманитарна» на 90%, а другая — на 40% и так далее [31].
Напрашивается и следующий шаг: сказать, что все физики, инженеры и бизнесмены являются гуманитариями в гораздо большей степени, чем они сами это о себе знают. Грубо говоря, когда мы едем в метро, то находимся во власти точных и естественных наук (их способа думать), во власти людей, которые знают и отвечают за то, «как это устроено». Эти люди гораздо компетентнее, чем мы, в механике и в точном знании; можно сказать, что они «стоят» значительно больше. И даже когда мы сидим дома за компьютером, то во многом благодаря тому, что сначала его придумали пресловутые физики, сделали — инженеры, а доставили нам — «бизнесмены», условные Гейтс и Джобс. Точно так же в определенном измерении нами правят политики и политтехнологи. Сначала они, предположим, фальсифицируют выборы, потом принимают определенные решения, потом при помощи СМИ заставляют нас одобрять эти решения — во всех случаях мы («гуманитарии») находимся в определенном отношении в их власти. Это зона их профессии и их влияния, так же как есть свои измерения влияния у физиков, инженеров или бизнесменов. Однако необходимо отметить, что и у гуманитариев, и у гуманитарного образа думать есть свое измерение, в котором «подвержены нашей власти» мы сами и все остальные.
Огромную часть своего времени и вообще себя люди инвестируют в размышление и действие в категориях «жизненного успеха», «внимания», «брака», «карьеры», «престижа», «обиды», «справедливости», «быть не хуже других», «быть не как все» и так далее. Таким образом, эти люди оказываются в пространстве мышления, в котором экспертами, в конечном счете, являются гуманитарии. Не в том смысле, что они знают истину (которой нет, хотя иногда, вполне возможно, они ее и знают). Однако профессиональные гуманитарии дальше продвинулись в этом размышлении. Условный «мирянин», «профан» оперирует чаще всего несколькими десятками объяснительных и ценностных конструкций и пользуется ими ad hoc, подбирая более или менее подходящую к конкретной ситуации и не отвечая за непротиворечивость и последовательность этого корпуса. Как правило, даже определенная цельность и продуманность мировоззрения не гарантирует соответствующей цельности идентичности, умения соотносить свои взгляды со взглядами других и т.д. Разница, хотелось бы подчеркнуть, в значительной степени количественная: по сравнению с профаном у квалифицированного профессионального гуманитария этих конструкций несколько сотен, они приведены в некоторое последовательное отношение между собой, и с этим может быть связано некоторое самодовольство, если он не постеснялся его в себе выработать. Профессиональные гуманитарии также совершенно не обязательно являются мудрецами. Однако мне кажется, что чаще это происходит потому, что они не осмеливаются поставить перед собой такую задачу и не чувствуют за своей спиной достаточного институционального авторитета. Однако потенциально они способны с ней справиться.
По моему мнению, в возвращении или присвоении себе права быть и считаться «мудрыми», в отождествлении профессии гуманитария с экспертностью и навыком в области практической философии содержится для нас довольно серьезный и привлекательный ресурс. Не походя, а профессионально и незаинтересованно тренировать компетенцию думать о строительстве / осмыслении карьеры / отношений / коммуникации / счастливой личности выгодно и престижно [32]. Упражняться в этой компетенции и добиваться в этом определенного успеха — то, что профессиональные гуманитарии могут предлагать своим студентам и читателям. Иными словами, недовольные своей жизнью, карьерой и отношениями сантехники, бизнесмены и физики страдают от недостатка своих гуманитарных компетенций значительно больше, чем историки или экономисты страдают от того, что они плохие химики, сантехники и, рискну сказать, даже врачи. Кажется возможным констатировать, что гуманитарии несколько недорабатывают этот ресурс. Мы часто не берем на себя смелость сказать: «Да, мы учителя счастливой жизни (= ответственной осознанной коммуникации с другими), и мы подтверждаем это собственным счастливым примером».
В такой формулировке эта фраза может показаться слишком радикальной. Можно пытаться на этой радикальности настаивать. Во-первых, поставленная в начале этой статьи задача «оправдания» гуманитарного знания в ответ на аргументы тех, кто заявляет о его второсортности, сама по себе подталкивает к некоей состязательности и радикальности заявлений. Во-вторых, для того чтобы быть успешным гуманитарием, представления о достоинстве собственной профессии необходимо придерживаться искренне.
Я, однако, ничуть не возражаю и против того, чтобы, сохраняя содержание этого тезиса, придать ему более мягкую формулировку. Гуманитарное знание — это упражнение в том, чтобы думать о своей и о чужой идентичности не «как само собой получается», а при помощи огромного архива знаний и процедур. В этом архиве надо научиться ориентироваться. Как именно наделялись и наделяются смыслом поступки, тексты и произведения, гуманитарии методически учатся узнавать и перепроверять. При этом они отталкиваются от векового опыта (пытавшихся подражать форме естественных наук) истории, филологии, социологии и других дисциплин. И мы также готовы ревизовать этот опыт в соответствии с тем, что мы думаем о своем времени. Называть этот навык и это устремление «профессиональным гуманитарным знанием» или «мудростью», «практической философией» или «культурными исследованиями» — в общем-то, уже второстепенный вопрос; хотя, возможно, и об уточнении этого названия когда-нибудь будет целесообразно поспорить.
Мне кажется важным ввести еще одно смягчение. О том, что мы (на любой конкретный момент) знаем, нужно учиться думать не как о последней истине, а как о процессе коммуникации с другими. Это представляется одной из самых существенных компетенций, формируемых профессиональным гуманитарным образованием. Приобретаемое студентами знание о классицизме и о Лютере, таким образом, является всего лишь «точильным камнем» для развития этой компетенции (также как для физиков — знание о бассейнах, из которых с определенной скоростью выливается вода, оказывается необходимым, чтобы освоить знание, например, о каких-нибудь спектральных представлениях на E-плоскости). Однако без такого «вспомогательного» знания способность понимать других достаточно широко и испытывать от этого удовольствие не разовьется. А в тренировке этой способности собственная субъективность и навык ее осознания оказываются скорее ресурсами, чем досадными помехами. И, как и говорилось в лекциях, использование этого ресурса надо вовсе не пускать на самотек, но учиться профессионально контролировать и развивать.
Из всего вышесказанного можно сформулировать достаточно нейтральные выводы. Гуманитарное знание (по крайней мере, в университетской аудитории) двигается в сторону того, чтобы вернуться в границы практической философии. Любой предметный материал (исторический, социологический, психологический, культурологический) представляет в этом случае интерес сугубо как иллюстрация и как инструмент для размышлений об идентичности и планах учителя и ученика.
С этим ходом мысли так же естественно не согласиться, как и с другими озвученными выше представлениями:
— Предмет гуманитарного знания — не отдельные факты, а их континуум, включающий в себя интерпретатора. «Волна смотрит на волну сквозь толщу воды».
— Специфические функции гуманитарного знания — не установление «правильного» варианта отражения реальности, а приведение разнообразия мнений в состояние динамического компромисса.
— Гуманитарное знание — не полюс объектного взгляда на мир (лежащего в основе естественных и точных наук) и не противостоящий ему полюс бесконечной релятивистской проблематизации оснований и импликаций. Гуманитарное знание — пространство, находящееся в напряжении полюсов объектной и релятивистской установок. Модус, в котором комфортно чувствовать себя гуманитарию (модус, который и означает «гуманитарность»), — не объективность или субъективность, а осознанная «ориентированность на других».
— В сопоставлении с субъективностями представителей других профессий для гуманитария важно специфическое пересечение установок: «истины и объективности вроде как нет», но при этом «ты не сам себя судишь». Качество работы удостоверяется не самим автором (как в субъективности «поэта») и не внешним миром / объективной истиной (как у «механика», «физика», «бизнесмена» или «мистика»), но «Другими»: читателями, студентами, корпорацией.
— Граница «гуманитарного» и «негуманитарного» — подвижна и проницаема, это не стена, а мембрана. Эта граница проходит не снаружи, а внутри исследовательских и личностных проектов. Так же, как все мы живем одновременно в физическом и экономическом мирах, в мирах инстинктов и власти, мы живем и в мире значений/смыслонаделений. Ответственным за истолкование мира и за обучение этому является профессиональное гуманитарное знание. Оно так же несводимо к идеологии или развлечению, как фундаментальная физика или математика несводимы к баллистике или геодезии.
— Профессиональным гуманитариям следует признать свою необъективность, принципиальную неспособность достичь по важным вопросам одного для всех знания. И одновременно они вправе предъявить претензии на обладание «мудростью», на приоритет в обучении не-гуманитариев разным способам размышлять о себе и о других.
Я, однако, не хотел бы, чтобы именно эти тезисы остались в качестве окончательного вывода. И я вполне готов согласиться, что понимание «субъективности» как важнейшего этического и эпистемологического ресурса в работе гуманитария является основополагающим лишь лично для меня, в связи с какой-то специфической конфигурацией моих взглядов и биографии. Читателей мне хотелось бы призвать не к согласию со мной, а совсем к другому: к исследованию, рефлексии и инструментализации смысла субъективности в гуманитарном знании, пусть даже эти рассуждения пойдут путями, совершенно отличными от намеченных выше. Однако мне кажется, что необходимо само усилие по экспликации, вытаскиванию на поверхность довольно-таки глубинных основ работы и самоидентификации профессиональных гуманитариев, после чего станут возможными совместная перепроверка и обсуждение этих основ. Это усилие может быть весьма полезно и для решения внутренних проблем профессионального сообщества, и для более эффективной, приятной и честной работы со студентами гуманитарных специальностей и читателями гуманитарных текстов.
Примечания