Онтология жизни «по понятиям» в России

Re: Онтология жизни «по понятиям» в России

by Евгений Волков -
Number of replies: 0

На волю

Русская мысль в поисках другой свободы

https://www.inliberty.ru/article/escape-liberty/

Андрей Тесля

Философ, старший научный сотрудник Academia Kantiana Балтийского федерального университета им. И. Канта

 
 

В западной культуре свобода и право близко связаны, а в российской — интересы и потребности редко определялись на языке права. Идея права лежит в основе либерализма, а для значительной части русской мысли характерна критика права. Отечественной спецификой была принципиальная недооценка формальных условий свободы. Русские искали не улучшения правил, а свободы от них.


 
 

Либеральное понимание свободы в России XIX века было распространено достаточно слабо: характерно, что один из крупнейших современных специалистов по истории русской философии, Анджей Валицкий, для своей «Философии права русского либерализма» отбирает лишь пять имен, из которых только два относятся собственно к XIX веку — Борис Чичерин и Владимир Соловьев, причем причисление последнего к либеральному направлению мысли более чем условно.

 

 
 

Превратить ограничения свободы в правила: Фридрих Хайек

Для центральной фигуры классического либерализма XX века Фридриха фон Хайека совершенно непринципиально различение видов и подвидов свободы — по его мнению, такого рода классификации лишь затуманивают суть: у свободы много применений, но это единое понятие, и различается оно только степенями. Определение Хайека звучит так: свобода есть отсутствие принуждения со стороны других и возможность действовать по своему плану. Осознавая, что обойтись вовсе без принуждения общественная жизнь не позволяет, Хайек предложил превратить принуждение в набор всем известных и распространяющихся на всех правил — этому посвящен его opus magnum, книга «Конституция свободы» (1960).

Это глубоко закономерно, поскольку в центре либерализма, в качестве конституирующей, находится идея права — и понимания свободы как правовой рамки, свободы в определенных границах, в которых субъект волен делать то, что считает разумным и желанным для себя. Из этого уже вытекает стремление к политической свободе как инструменту обеспечения частной свободы: гражданин может свободно пользоваться своими правами, быть свободным только в том случае, если данные права гарантируются публичным порядком, имеющим правовой характер: защитой моего произвола в границах моего права является отсутствие произвола в публичной сфере. Напротив, для русского политического пространства характерно то, что проблематика прав вторична и, что гораздо важнее, существующие интересы и потребности редко определяются на языке права — соответственно, даже требование «свободы» оказывается не предполагающим обязательный перевод на уровень формального обозначения границ и пределов этой свободы, субъектов, ею обладающих, и т.д.

 
 

Известно, что у консерватизма и социализма как политических идеологий есть не только отдельные переклички, но и существенная общность истока. И тот, и другой выступают как реакция на либерализм. В мысли ранних социалистических теоретиков — таких как Сен-Симон или Фурье — есть целый ряд родственных консерватизму устремлений, в частности, стремление к стабильному устроению общества. Напомним, что даже Маркс мыслил кризисы и нестабильность как свидетельство близкого краха капиталистической системы, а само грядущее общество — как избавленное от экономических кризисов и катаклизмов и приводящее к порядку и предсказуемости саму природу.

Наиболее существенным сближением на практике оказывалась трактовка либерализма как по существу подменяющего одни требования другими, дающего ложные обещания и не только не способного, но и не предполагающего их исполнять — требование свободы на практике оборачивалось формальной свободой, относящейся исключительно к правовой области, «равными» оказывались граждане лишь в юридическом смысле. Для консерваторов это означало замену одного неравенства другим, причем худшим, поскольку теперь различия, ранги и иерархия определялись не сущностно, не установленным свыше или традицией порядком, но лишь количественно — количеством отданных голосов, количеством накопленного состояния и т.д.: здесь действительно проявлялось равенство — в смысле отсутствия качественных различий; все может быть сведено к единому знаменателю и измерено одной мерой. Консерватизм оправдывал неравенство как следствие неравенства в природе вещей, неравенства качеств, как то, с чем следовало не только смириться, но и принять как справедливость: либерализм, с этой точки зрения, разрушал иерархии прошлого и в то же время не имел оправдания для создаваемых им новых неравенств, он находился во внутреннем противоречии с самим собой, одновременно порождая и противясь демократии. Для социалистов это означало, что провозглашенная свобода и равенство равны созданию условий, благоприятных немногим, — претензия на универсальность оборачивалась своекорыстием.

В данном отношении очень показательны московские славянофилы: для них понятие свободы являлось одним из ключевых, само православие противопоставлялось католичеству именно как воплощение духа истинной свободы в отличие от рабства авторитету, однако при этом свобода подлинная мыслилась в противопоставлении праву. Право формальное, начавшееся в логике Константина Аксакова конца 1840-х, в дальнейшем сделавшееся, с известными оговорками и ослаблениями, общим местом славянофильской доктрины, есть попытка свести вопросы правды к внешним, выработать некий алгоритм, который позволит избавиться от морального выбора, поскольку каждая ситуация уникальна. Напротив, та правда, которая представляется Аксакову высшей — и одновременно приложимой к устроению человеческого общежития, — это правда внутренняя, которую нельзя свести к какому-либо набору правил. Закон, торжество правового порядка в этой логике представляется понятным, но пагубным соблазном —переложить вопросы совести на нечто внешнее; суд по совести не позволяет судящему спрятаться от самого себя — обезличить, стать элементом механизма правового порядка.

Из этой системы представлений вытекает весьма своеобразное совмещение требований различных свобод, в первую очередь свободы мысли, свободы слова — с одновременным утверждением их неполитического характера, стремление к Земскому собору, который радикально противопоставляется парламенту, законодательному собранию — поскольку Собор обладает именно полнотой «свободы мысли», никак не ограничивая власть царя формально. Не стоит сводить своеобразие этой славянофильской доктрины лишь к ситуации конца 1840-х — начала 1850-х годов, когда она формируется: разумеется, перед славянофилами на первом плане стояла задача совместить собственные взгляды с существующим политическим порядком, стремление минимизировать свою опасность в глазах правительства — но при этом само их представление об общественном порядке и свободе во многом определяется идеализированным образом Англии (которую они были склонны исключать из Европы, а Хомяков, например, стремился доказать славянское происхождение англов, через это увязав общность России и Англии и правомерность последней в качестве примера для России).

Право в этой логике должно не создаваться государством в лице центральных органов, но формироваться из практики — идеальный образ «обычного права» выступает как образец, мировой суд (не в последующем смысле, а как суд «мира») сам вырабатывает надлежащие нормы — и поскольку он состоит из тех же самых лиц, которые и подчиняются этим нормам, то он создает их соразмерными, не становясь оторванным от реальности правовым творчеством центральных ведомств, под которое уже в дальнейшем подгоняется многообразие реальности.

Славянофильский взгляд в этом аспекте справедливо характеризовался как «консервативная утопия», поскольку оказывался несоразмерен базовым потребностям правовой гомогенизации, составной части построения модерного политического сообщества, предполагал утопию обычного права в условиях, когда в самой Великобритании последнее активно отступало перед лицом статутного, — и здесь же можно видеть, сколь близки славянофилы к либерализму в своем стремлении ограничить государственное вмешательство, в представлении о свободе местной жизни, самоуправлении.

Дабы избежать недоразумений, сразу же оговорим, что это лишь один из аспектов славянофильства, соединявшего в себе консервативные и либеральные черты, причем с преимущественным значением последних: так, сразу же после отмены крепостного права в 1861 году Иван Аксаков выступает с требованием ликвидации дворянства, то есть отмены сословной системы и перехода к гражданскому равенству, предлагая повторить «ночь чудес» 4 августа 1789 года.

Славянофилы исторически окажутся тесно связаны с другим понятием, значимым для этого большого русского интеллектуального поля понимания свободы, — с понятием общины. Интерес к ней резко вырос после того, как в Москве побывал знаменитый немецкий экономист-аграрник барон Август фон Гакстгаузен, поместивший в центр своего исследования именно общину, увидев в ней оригинальную модель не только аграрных, но и социальных отношений. Сам труд Гакстгаузена выйдет в Германии в 1847 году, но его московские беседы произведут большое впечатление и на славянофильский кружок, и на Александра Герцена. Если славянофилы в дальнейшем будут интерпретировать общину как эмпирическое, ограниченное к тому же исключительно простонародьем воплощение «соборности», братских отношений между людьми (подобное же воплощение братского принципа видели в украинском народе молодые украинофилы, находившие, что это тот принцип, который Украине суждено внести в союз славянских народов), то для Герцена с начала 1850-х община представится реальной основой, на которой могут вырасти новые, социалистические отношения —- то новое начало жизни, которое отсутствует среди западных народов, дошедших до идей социализма, но неспособных воплотить его в жизнь.

 
 

 

Вольность и свобода: Ханна Арендт

Философ Ханна Арендт различала индивидуальную вольность (individual liberty) и свободу (freedom), которую рассматривала как политический феномен. Свобода — это не просто способность говорить и действовать без ограничений. Это возможность говорить и действовать публично, а также — вместе с остальными гражданами — участвовать в публичном самоуправлении. Свобода и освобождение не одно и то же: освобождение может и не обеспечить защиту публичной деятельности. Свое понимание свободы Арендт изложила в книгах «Vita activa» (1958), «О революции» (1963), в эссе «Что такое свобода?» (1961) и «Гражданское неповиновение» (1970).

Примечательным моментом пересечения и переклички идей, во многом консервативных и радикальных, служит восприятие текстов Костомарова: сам он во многом был близок к вальтер-скоттовской эстетике, -эстетике ушедшего героического прошлого. В его глазах начала вольности, казачества отступали перед торжеством государства, поскольку не могли предложить ему какой-либо удовлетворительной альтернативы в плане устроения гражданского существования, — но это прошлое было прошлым больших людей и героических характеров, невозможных в наступившее время умеренности и порядка. В глазах читателей конца 1850-х — 1870-х годов, особенно на рубеже 1850-х и 1860-х, Костомаров описывал вольность, народный порыв — и здесь «Богдан Хмельницкий» читался в одном ряду с «Бунтом Стеньки Разина», тексты не разделялись по описанию малороссийской или великорусской истории, но были в равной степени повествованием о народном движении, о мощном, пусть и слепом, порыве к воле.

 
 

Наибольшую теоретическую завершенность эти устремления найдут в работах Бакунина конца 1860-х — 1870-х годов, когда он сформулирует свое учение об анархии и федерализме. В понимании Бакунина всякая власть есть иерархия — то, что исходит сверху и делегируется нижестоящим. Кстати, именно потому Бакунин одновременно был радикальным атеистом, поскольку, на его взгляд, до тех пор, пока человек продолжает верить в Бога, он сохраняет принцип власти, иерархические отношения — и, следовательно, так или иначе будет воспроизводить их в своей жизни. Анархия является буквальным отсутствием власти в этом ее понимании: всей полнотой власти обладает сам человек, конкретный, и не отчуждает ее от себя, а делегирует вовне — причем делегирование всегда конкретно, все, прямо не порученное кому-либо вовне, остается за ним, и все делегированное может быть отозвано. Соответственно, индивиды, коммуны и т.д. соединяются между собой («федерируются») для осуществления тех или иных долго- или краткосрочных целей, причем, поскольку цели могут быть крайне многообразны, столь же многочисленно может быть и число союзов, в которые входит конкретный индивид.

С этим пониманием связан и напряженный интерес широкой народнической традиции с семидесятых годов к низовым формам самоорганизации: не только к общине, разочарование в которой, по крайней мере в ее наличной форме, наступает довольно быстро, но к артелям, к беспоповцам, к различным русским сектам — а в дальнейшем, например, обеспечит широкую идейную поддержку кооперативного движения, в котором будут видеть ростки будущего безгосударственного существования.

На переднем крае для большинства русских мыслителей находилась воля — как реальное осуществление свободы, без чего свобода формальная мыслилась как пустая, бессмысленная или прямо издевательская. В этом отношении можно сказать, что русская мысль двигалась в общеевропейском тренде, все в большей степени склонявшемся к признанию значимости реального наполнения свободы. Отечественной спецификой была принципиальная недооценка формальных условий свободы — напомним характерное развитие землевольческой и народовольческой программ, лишь на последнем этапе перешедших от требований социальных к политическим, приняв последние как необходимое условие для реализации первых и их защиты. Вместе с тем для русской мысли XIX — начала XX веков характерен и поиск «воли» не столько contra, сколько помимо, вне государства: всевозможные стратегии ускользания или мирного непринятия, самым известным и влиятельным из которых стало толстовство.

Примечательно, что когда Россию нередко — когда в шутку, когда всерьез — в те времена называли самой свободной страной, то имели в виду именно свободу от норм и правил, возможность обойти их или жить, по крайней мере, до поры до времени оставаясь не захваченным слишком широкими ячейками государственного контроля и надзора. Здесь свобода представала именно как «воля», обеспеченная собственными силами и способностью и слабостью государства.

1867 words