Нацистские врачи: Медицинское убийство и психология геноцида

Глава 19. Удвоение: Фаустовская сделка

Роберт Джей Лифтон

Главы из книги: Lifton R. J. The Nazi Doctors: Medical Killing and the Psychology of Genocide. Basic Books, Inc., Publishers New York, 1986, pp. 418-465.

Скачать в форматах 7z и doc.

Часть III. Психология геноцида

Введение к части III

The behavior of Nazi doctors suggests the beginnings of a psychology of genocide. To clarify the principles involved, I will first focus systematically on the psychological pattern of doubling, which was the doctors' overall mechanism for participating in evil. Then it is also necessary to identify certain tendencies in their behavior, promulgated and even demanded by the Auschwitz environment, which greatly facilitated the doubling. This exploration is meant to serve two purposes: First, it can provide new insight into the motivations and actions of Nazi doctors and of Nazis in general. Second, it can raise broader questions about human behavior, about ways in which people, individually and collectively, can embrace various forms of destructiveness and evil, with or without the awareness of doing so. The two purposes, in a very real sense, are one. If there is any truth to the psychological and moral judgments we make about the specific and unique characteristics of Nazi mass murder, we are bound to derive from them principles that apply more widely — principles that speak to the extraordinary threat and potential for self-annihilation that now haunt humankind. (418:)

Поведение нацистских врачей предлагает начала психологии геноцида. Чтобы прояснить относительно вовлеченных принципов, я сначала сосредоточусь систематически на психологическом паттерне удвоения, которое было всеобъемлющим (от начала до конца) механизмом докторов для того, чтобы участвовать в зле. Тогда также необходимо идентифицировать некоторые тенденции в их поведении, провозглашенном и даже требуемом окружающей средой Аушвица, которая очень облегчила удвоение. Это исследование предназначено, чтобы послужить двум целям: сначала, это может обеспечить новое понимание побуждения и действия нацистских докторов и нацистов вообще. Во вторых, это может поднять более широкие вопросы о человеческом поведении, о путях, которыми люди, индивидуально и все вместе, могут принять различные формы разрушительного действия и зла, с или без осознания такого поведения. Эти две цели, в некотором очень реальном смысле, являются одной целью. Если есть любая правда к психологическим и моральным суждениям, которые мы делаем об определенных и уникальных характеристиках нацистского массового убийства, мы должны происходить от них, принципы, что применяются более широко — принципы, что говорят с экстраординарной угрозой, и потенциал для самоубийства что теперь часто посещает человечество. (418:)

Глава 19. Удвоение: Фаустовская сделка

Вы не только прорвётесь через парализующие трудности времени — вы прорвётесь через само время... И рискнёте, посмеете быть диким, даже вдвойне диким. Томас Манн

Любой из нас может оказаться человеком, встретившимся со своим двойником. Фридрих Дюрренмат

Ключом к пониманию того, как нацистские врача смогли заниматься работой Освенцима, является психологический принцип, который я называю «удвоением»: разделение собственного «я» (эго) на два функционирующих целых таким образом, чтобы частичное эго действовало как полноценное. Врач из Освенцима мог путем удвоения не только убивать и способствовать убийству, но и молча создавать от имени этой зловещей преступной программы целую эго-структуру (или эго-процесс), затрагивающую фактически все аспекты его поведения.

Следовательно, удвоение было психологическим орудием фаустовской сделки врача-нациста с дьявольской обстановкой в обмен на его вклад в убийство; от имени привилегированного приспособления ему предлагались различные психологические и материальные выгоды. За пределами Освенцима всем немецким врачам предлагалось еще более крупномасштабное искушение: соблазн стать теоретиками и практическими исполнителями космического замысла расового исцеления посредством мучений и массового убийства.

Человек всегда этически ответственен за фаустовскую сделку — ответственность ни в коем случае не аннулируется тем фактом, что удвоение в значительной части проходит неосознанно. Изучая удвоение, я занимаюсь психологическим исследованием со стороны разъяснения зла. Для отдельного врача-нациста в Освенциме удвоение, вероятно, означало выбор в пользу зла. (419:)

Вообще говоря, удвоение включает в себя пять характеристик. Во-первых, существует диалектика между двумя эго с точки зрения автономии и связи. Отдельному нацистскому врачу его «освенцимское» «я» было необходимо, чтобы психологически функционировать в обстановке, прямо противоположной его прежним этическим стандартам. В то же время ему нужно и прежнее «я», чтобы продолжать видеть себя в качестве гуманного врача, мужа, отца. Освенцимское эго должно было быть одновременно и самостоятельным, и связанным с прежним «я», давшим ему начало. Во-вторых, удвоение следует принципу целостности (холистическому принципу). Освенцимское «я» «преуспевало», поскольку оно было всеохватывающим и могло поддерживать контакт со всей обстановкой Освенцима: оно придавало логическую последовательность и форму различным темам и механизмам, о которых я вскоре скажу подробнее. В-третьих, удвоение имеет измерение по линии жизнь — смерть: Освенцимское «я» рассматривалось преступником как форма психологического выживания в обстановке, где доминировала смерть; другими словами, мы имеем парадокс создания «убивающего» эго, создаваемого во имя того, что человек считает собственным исцелением или выживанием. В-четвертых, главная функция удвоения, как это имело место в Освенциме, вероятно, сводилась к уклонению от вины: второе «я» склонно быть тем, кто делает «грязную работу». И, наконец, удвоение включает в себя как подсознательное измерение — как уже говорилось, оно имеет место в значительной степени за рамками осознания — так и существенные перемены в моральном сознании. Эти пять характеристик формируют и пропитывают все, что психологически происходит при процессе удвоения.

Например, холистический принцип проводит грань между удвоением и традиционным психоаналитическим понятием «расщепления». Этот последний термин имел несколько значений, но обычно под ним понимают изолирование части эго таким образом, чтобы «отщепленный» элемент перестал реагировать на обстановку (как в том, что я назвал «психическим онемением»), или же каким-то образом оказался не в ладах с остальной частью «я». Расщепление в этом смысле напоминает то, что Пьер Жане (Pierre Janet), современник Фрейда по девятнадцатому веку, первоначально назвал «диссоциацией», и сам Фрейд склонен был считать эти два термина равными. Но по отношению к длительным формам адаптации существовало некое замешательство в вопросе о том, как объяснить автономию этой отделенной «части» «я» — тупик в вопросе о том (как это выразил один вдумчивый комментатор) «Что же расщепляется при расщеплении?»11

«Расщепление» или «диссоциация», следовательно, могут указывать на кое-какие детали подавления нацистскими врачами (420:) чувства, или психического онемения по отношению к их участию в убийстве1. Но чтобы отобразить их причастность к непрерывной рутине убийств, длящейся год, два или более, нужен объяснительный принцип, опирающийся на целостное функционирующее эго. (Тот же самый принцип применяется в случае длительного психиатрического расстройства, и мой акцент на удвоении согласуется с современным усиленным вниманием к целостному функционированию «я»)8.

Удвоение — это часть универсального потенциала для того, что Уильяма Джеймс (William James) называл «разделенным эго»: то есть, для противостоящих тенденций в эго. Джеймс цитировал отчаянный возглас французского писателя девятнадцатого века Альфонса Доде “Homo duplex, homo duplex!”, обнаружившего свою внушающую ужас раздвоенность — когда перед лицом смерти брата Генри «первое я» Доде плакало, в то время как его «второе я» сидело сзади и слегка насмешливо занималось постановкой сцены для воображаемого театрального спектакля9. Для Джеймса и Доде потенциальная возможность удвоения — это часть человеческой сущности и процесс, который с наибольшей вероятностью возникает в момент крайности, в связи со смертью.

Но это «противостоящее» эго может стать опасно необузданным, как это случилось с нацистскими врачами. И когда это происходит, как обнаружил Отто Ранк (Otto Rank) в своих обширных исследованиях «двойника» в литературе и фольклоре, это противостоящее «я» способно стать внутренним узурпатором и заменить подлинное «я» вплоть до того, что оно начинает «говорить» от лица человека в целом10. В работе Ранка также выдвигается предположение, что потенциальная вероятность появления противостоящего «я», по сути, вероятность зла, необходима для человеческой психики: потеря тени, или души, или «двойника» означает смерть.

С точки зрения общепринятой психологической терминологии, адаптивный потенциал удвоения является неотъемлемой частью человеческой души и подчас может спасти жизнь: например, жизнь солдата в бою или жизнь жертв жестокости, какими были обитатели Освенцима, которым приходилось пройти через какую-то форму удвоения, чтобы выжить. Очевидно, что «противостоящее» эго может повысить жизнестойкость. Но при определенных условиях оно может заключать в себе зло при полном отсутствии сдерживающих начал.

Положение нацистского врача напоминает ситуацию в одном из примеров Ранка (взятом из немецкого фильма 1913 года «Пражский студент» — The Student of Prague): студент-чемпион по фехтованию принимает предложение злого волшебника, посулившего большое богатство и возможность жениться на возлюбленной в обмен на любую вещь, которую старый волшебник пожелает взять из комнаты. Волшебник забирает зеркальное отражение студента, обычное представление о двойнике. Этот двойник в конечном итоге становится убийцей, воспользовавшись фехтовальными навыками студента в поединке с поклонником возлюбленной, несмотря на тот факт, что студент (его оригинальное «я») обещал отцу этой девушки, что он не будет участвовать в подобной дуэли. Эта вариация фаустовской легенды сравнима со «сделкой» нацистского врача с Освенцимом и режимом: чтобы заниматься убийствами, он предложил противостоящее «я» (эволюционирующее освенцимское эго) — «я», которое попирает его собственные прежние моральные стандарты, не встречая никакого эффективного (421:) сопротивления, и, по сути дела, пользуется его подлинными оригинальными умениями (в данном случае, медико-научными).111

Ранк подчеркивал смертельную символику двойника как «симптом распада современного типа личности». Этот распад ведет к необходимости «самоувековечивания в собственном образе»13 — что я назвал бы буквалистской формой бессмертия — по сравнению с «увековечиванием эго в работе по отражению собственной личности» или творчески-символической формой бессмертия. Ранк рассматривал легенду о Нарциссе как запечатлевшую и опасность буквалистского метода, и необходимость перехода к творческому методу (олицетворением которого является «артист-герой»)2. Но нацистское движение поощряло своего потенциального артиста-героя, врача, оставаться, подобно Нарциссу, в рабстве у собственного отражения. Здесь немедленно вспоминается Менгеле с его крайней самовлюбленностью на службе во имя поисков всемогущества и его иллюстративным примером на грани пародии на общее положение нацистских врачей в Освенциме15.

Способ, которым удвоение позволяло нацистским врачам избегать вины, заключался не в устранении совести, а в том, что можно назвать переносом совести. Требования совести передавались освенцимскому эго, которое помещало их в рамки собственных критериев добра (долг, лояльность по отношению к группе, «улучшение» условий Освенцима и т.д.), тем самым освобождая оригинальное «я» от ответственности за действия там. Ранк так же говорил о вине, «которая вынуждает героя больше не принимать ответственность за определенные действия своего эго, а переносить её на другое эго, «я» двойника, который либо олицетворяет самого зла, или создан в процессе заключения дьявольского соглашения16: то есть, речь идет об упоминавшейся ранее фаустовской сделке нацистских врачей. Ранк говорил о «мощном осознании вины» как о причине переноса17; но для большинства нацистских врачей маневр удвоения, похоже, парировал чувство вины до того, как оно успевало возникнуть, или до того, как оно достигало уровня осознания.

Между смертью и виной существует неизбежная связь. Ранк сравнивает противостоящее «я» с «некой формой зла, которая представляет бренную и смертную часть личности»18. Двойник является злом в том смысле, что он представляет собственную смерть человека. Освенцимское «я» нацистского врача точно так же признает проблему смерти для себя, но в то же самое время пользуется своей порочной, преступной программой как способом отбросить понимание собственной «бренной и (422:) смертной части». Оно делает «грязную работу» для полного эго, превращая её в «правильную, подходящую», и таким образом защищает полное эго от осознания собственной вины и смерти.

При удвоении одна часть эго «отказывается признавать» другую. Отвергается вовсе не сама реальность — каждый конкретный нацистский врач благодаря освенцимскому «я» знал, что делал, — отвергается смысл этой реальности. Нацистский врач знал, что занимается селекцией, но не расценивал эту селекцию как убийство. Следовательно, на одном уровне отрицания действовало изменение смысла убийства освенцимским «я», а на другом — отказ оригинального эго от всего, что совершалось этим освенцимским «я». С момента своего формирования освенцимское «я» до такой степени оскверняло и попирало прежнее представление нацистского врача о самом себе, что требовалось более или менее постоянное отрицание. В самом деле, отрицание было кровью жизни освенцимского эго1.

Удвоение, расщепление и зло

Удвоение — это активный психологический процесс, средство приспособления к крайности, тяжелому положению. Именно поэтому я пользуюсь глагольной формой в противовес более обычной форме существительного «двойник». Адаптация требует растворения «душевного клея»20 как альтернативы полному распаду эго. В Освенциме эта модель создавалась под принуждением переходного периода отдельно взятого врача. В это время нацистский врач переживал собственную смертельную тревогу, а также такие эквиваленты смерти, как боязнь дезинтеграции, разобщения и застоя. Он нуждался в функциональном освенцимском «я», чтобы утихомирить собственную тревогу. И это освенцимское «я» должно было взять гегемонию на себя на повседневной основе, ограничивая проявления прежнего эго случайными моментами и контактами с семьей и друзьями вне лагеря. При этом большинство нацистских врачей отнюдь не сопротивлялись подобной узурпации, пока они находились в лагере. Они скорее одобряли её как единственное средство психологического функционирования. Если окружающая обстановка является достаточно чрезвычайной, то желающий оставаться в её рамках человек может это делать только посредством удвоения.

Тем не менее, удвоение не включает в себя радикальную диссоциацию и характерную для множественной или «двойственной личности» длительную обособленность. В последнем состоянии эти два эго являются более существенно различающимися и автономными, и склонны либо не знать о друг друге, либо даже видеть друг в друге чужаков. Более того, считается, что модель двойственной или множественной личности возникает в раннем детстве и выкристаллизовывается и сохраняется более или менее неопределенно, безгранично. Однако при развитии множественной личности должны бы присутствовать такие влияния, как глубокая психическая или физическая травма, атмосфера крайней амбивалентности и серьезный конфликт и потеря ориентации при отождествлении21. Все они могут также играть важную роль в удвоении. К обоим состояниям имеет отношение и принцип Жане, согласно которому «однажды (423:) окрещенное» — то есть, получившее имя или подтвержденное кем-то, обладающим властью или авторитетом, — конкретное эго склонно превращаться в более отчетливое и определенное22. Хотя оно никогда не бывает столь же устойчивым, как эго множественной личности, освенцимское «я», тем не менее, подвергалось именно такому крещению, когда нацистский врач проводил свои первые селекции.

Один современный автор воспользовался метафорой дерева, чтобы обрисовать глубину «расщепления» при шизофрении и множественной личности — метафора, которую можно применить и к удвоению. При шизофрении щель в эго «подобна распаду и разрушению дерева, испорченного в целом, по крайней мере, в важной части ствола, идущей вниз к или к корням». У множественной личности этот раскол конкретный и ограниченный, «как у дерева, которое, по существу, здорово и не очень сильно расщеплено внизу»23. Удвоение происходит выше на стволе дерева, чьи корни, ствол и крупные ветки раньше не были повреждены; из двух искусственно разделенных ветвей одна растет со зловонной корой и листьями, позволяя другой расти нормально, и они настолько переплетены, что вполне могут слиться вновь, как только возникнут условия для такого слияния.

Было ли удвоение, проявившееся у нацистских врачей, антиобщественной «болезнью личности»? Не в классическом смысле, поскольку этот процесс имел тенденцию быть скорее формой адаптации, чем пожизненной моделью. Но удвоение может включать элементы, которые считаются типичными для «социопатического» ухудшения характера: они включают в себя эмоциональное расстройство (колебание между онемением и яростью), патологическое уклонение от чувства вины и стремление прибегать к насилию, чтобы преодолеть «скрытую депрессию» (связанную с подавляемой виной и онемением) и сохранить ощущение жизнеспособности24. Точно так же в обеих ситуациях деструктивное или даже смертоносное поведение может покрывать именно то разрушение эго, которого человек боится.

Описанное мною расстройство, имеющее место при данном типе удвоения, является более сфокусированным и временным и существует как часть более крупной институционной структуры, которая поощряет или даже требует его. В этом смысле поведение нацистских врачей напоминает поведение некоторых террористов — и членов мафии, «эскадронов смерти», организованных диктаторами, или даже преступных банд. Во всех этих ситуациях глубокие идеологические, семейные, этнические и иногда специфические возрастные связи помогают формировать преступное поведение. Удвоение вполне может быть важным психологическим механизмом выживания людей в рамках любой преступной субкультуры: например, лидер мафии или «эскадронов смерти», хладнокровно отдающий приказ (или лично выполняющий приказ) об убийстве соперника, оставаясь при этом любящим мужем, отцом и набожным человеком, усердно посещающим церковь. Удвоение позволяет приспосабливаться к чрезвычайным условиям, созданным данной субкультурой, но к этому процессу всегда подключаются дополнительные влияния, часть которых может возникнуть на ранних этапах жизни1. Именно это и произошло с нацистскими врачами.

В общем, удвоение — это психологическое средство, с помощью которого человек пробуждает порочный, преступный потенциал собственного «я». Это зло не является ни неотъемлемой частью эго, ни чужеродным по отношению к нему. Выживание с помощью удвоения и приведение в действие зла является моральным (424:) выбором, за который человек отвечает сам, каким бы ни был уровень вовлеченности сознания2. Путем удвоения нацистские врачи сделали фаустовский выбор в пользу зла: фактически именно в процессе удвоения состоит всеобъемлющий ключ к человеческому пороку.

Виды удвоения

Хотя отдельно взятые нацистские врачи в Освенциме проходили через процесс удвоения различными путями, проходили через него все они. Эрнст Б., например, ограничил свое удвоение тем, что избегал селекций; он сопротивлялся полностью развившемуся освенцимскому «я». Тем не менее, его сознательное желание приспособиться к Освенциму послужило, по крайней мере, подступом к определенной дозе удвоения: в конце концов, именно он сказал, что «реагировать с позиции нормального человека в Освенциме можно только в течение первых часов»; после чего «вы попались и должны соглашаться», что означало необходимость удвоения. Его собственное удвоение было очевидным в его симпатии к Менгеле и, по крайней мере до некоторой степени, в сочувствии к самым крайним выражениям нацистского этоса (образ нацистов как «мирового блага» и евреев — как мирового «фундаментального зла»). И, несмотря на ограниченность своего удвоения, он до сего дня сохраняет аспекты освенцимского эго в способах оценки освенцимского поведения.

Напротив, то, как Менгеле ухватился за освенцимское «я», создает впечатление деятельной адаптивной близости, которая заставляет интересоваться, требовалось ли в данном случаев вообще какое бы то ни было удвоение. Но для человека, который так по-дружески обходился с детьми, а потом сам доставлял некоторых из них в газовую камеру, или державшегося настолько «корпоративно» по отношению к пленным врачам и до такой степени безжалостно бросающегося в глаза при проведении селекций, удвоение действительно было необходимо. Какова бы ни была его близость к Освенциму, человек, которого при обычных условиях можно было бы описать как «слегка склонного к садизму немецкого профессора», должен был сформировать новое «я», чтобы превратиться в энергичного убийцу. Суть удвоения Менгеле заключалась в том, что его прежнее эго легко могло быть поглощено освенцимским «я»; а его постоянная преданность нацистской идеологии и плану, вероятно, позволила этому освенцимскому «я» в большей степени, чем у других нацистских врачей, оставаться активным на протяжении многих лет после Второй мировой войны.

Удвоение Виртса не было ни ограниченным (как у врача Б.), ни гармоничным (как у Менгеле): оно было и глубоким, и противоречивым. Мы видим главного врача Освенцима как «разделенное эго», поскольку обе сущности сохранили свою силу. Тем не менее, с точки зрения института Освенцима и нацистского проекта его удвоение было самым успешным из всех. Даже его самоубийство было знаком этого успеха: хотя поражение нацистов позволило ему более четко приравнять освенцимское эго к пороку и злу, он все же сохранил достаточно ответственности за него, (425:) чтобы оставаться внутренне разделенным и неспособным представить себе какую бы то ни было возможность разрешения проблемы и возрождения — ни юридическую, ни нравственную или психологическую.

В рамках освенцимской структуры существенное удвоение включало в себя будущие цели и даже ощущение надежды. Стили удвоения различались, потому что каждый нацистский врач создавал свое освенцимское эго из прежнего «я», с его специфической историей и собственными психологическими механизмами. Но у всех нацистских врачей прежнее «я» и освенцимское эго были связаны всеобъемлющим нацистским этосом и общим авторитетом режима. Удвоение было среди них общей темой.

Удвоение и институты

В самом деле, Освенцим как институт — как ситуация, порождающая злодеяния, — действовал благодаря удвоению. Ситуация, порождающая злодеяния, внешне структурирована таким образом (в данном случае, институционно), что обычный человек, попадая в неё (в данном случае — как часть немецкой власти), будет совершать злодеяния или окажется связанным с ними. Для порождающей злодеяния ситуации всегда важна её способность психологически мотивировать людей участвовать в зверствах27.

В столь мощном учреждении, каким был Освенцим, внешняя обстановка могла определять общую атмосферу значительной доли «внутренней среды» каждого отдельного врача. Потребность в удвоении была частью послания окружающей среды, непосредственно воспринятого нацистскими врачами, не выраженной прямо командой породить такое «я», которое могло бы приспособиться к убийству так, чтобы человек не ощущал себя убийцей. Удвоение стало не только делом индивидуальной предприимчивости, но и совместным психологическим процессом, нормой группы, частью освенцимской «погоды». И этот групповой процесс усиливался общим пониманием: что бы ни происходило в других лагерях, Освенцим был великим техническим центром Окончательного Решения. Человеку нужно было «удвоиться», чтобы его жизни и работе там не мешали трупы, которые он помогал «производить», или те «живые мертвецы» (Muselmänner — мусульмане), которые его окружали.

Освенцимское давление в направлении удвоения неизбежно распространялось и на пленных врачей, самыми вопиющими примерами которых были те, кто начал тесно сотрудничать с нацистами — Деринг (Dering), Зенктеллер (Zenkteller), Адам Т. и Самуэль (Samuel). Даже те пленные врачи, которые строго придерживались целительского этоса и подверглись минимальному удвоению, непреднамеренно способствовали удвоению нацистских врачей, просто работая с ними, что они вынуждены были делать, и таким образом в какой-то степени подкрепляя освенцимское «я» нацистского врача.

Удвоение, без сомнения, было широко распространено и среди немедицинского персонала Освенцима. Рудольф Гесс (Rudolf Höss) рассказывал, как унтер-офицеры, регулярно привлекавшиеся к участию в селекциях, «изливали душу» насчет трудности их работы (говорит их прежнее «я») — но продолжали делать эту работу (их освенцимское эго направляет поведение). Гесс описывал освенцимские возможности выбора: «или стать безжалостным, бездушным и больше (426:) не уважать человеческую жизнь [то есть, создать чрезвычайно функциональное освенцимское эго], или быть слабым и оказаться на грани нервного срыва [то есть, держаться за свое прежнее «я», которое в Освенциме было нефункциональным]»28. Но у нацистского врача удвоение было особенно полным в том, что прежнее целительское «я» порождало убивающее «я», но функционально им не было, будучи прямо противоположным ему. И как в любой порождающей злодеяния ситуации, нацистские врачи оказались в психологическом климате, где они фактически наверняка выбирали зло, к которому их подталкивали, то есть убийство.

Удвоение — нацистское и медицинское

В нацистском движении и за пределами Освенцима хватало особенностей, способствующих удвоению. Всеохватывающий нацистский проект, насыщенный жестокостью, требовал постоянного удвоения в ходе осуществления этой жестокости. Удвоение могло принимать форму постепенного процесса ведущих по «скользкому пути» компромиссов: медленное возникновение функционального «нацистского» эго через серию деструктивных действий, на которые человек сначала соглашается неохотно, за ними следует ряд установленных задач, каждая из которых является более инкриминирующей, если не более кровавой и жестокой, чем предыдущие.

Удвоение могло также быть и более эффектным, внушенным с долей превосходства, чувством (описанным французским фашистом, вступившим в СС) вступающего в религиозный орден человека, «который должен теперь отбросить свое прошлое» и «возродиться в новой европейской расе»29. Это новое нацистское «я» могло принимать форму ощущения мистического слияния с немецким Volk (народом), с «судьбой» и с силами, дающими бессмертие. Там всегда присутствовало ранее отмечавшееся сочетание идеализма и ужаса, образов разрушения и возрождения, так что «боги... казались и разрушителями, и героями культуры, точно так же, как фюрер мог представляться и фронтовым товарищем, и мастером-строителем»30. Гиммлер, особенно в речах, обращенных к руководителям СС в кругу их «связанного клятвой сообщества»31, требовал удвоения, необходимого для участия в том, что он считал героической жестокостью, особенно в убийстве евреев. Степень удвоения не обязательно была эквивалентной членству в нацистской партии; так, Хоххут (Hochhuth) мог утверждать, что «колоссальный рубеж разделял нацистов [имеются в виду те, кто обладал хорошо-развитым нацистским эго] и порядочных людей, а не членов партии и других немцев32. Но, вероятно, никогда ни одно политическое движение не требовало удвоения с интенсивностью и размахом нацистов.

Врача как группа могут быть более восприимчивыми к удвоению, чем другие. Например, бывший нацистский врач утверждал, что гротескная «антропологическая» коллекция еврейских черепов его друга Хирта (Hirt) объясняется его нечувствительностью анатома к скелетам и трупам (см. страницы 284-87). Хотя это едва ли удовлетворительное объяснение, данный врач ссылается на подлинную модель не только онемения, но и медицинского удвоения. Это удвоение обычно начинается со столкновения студента с трупом (427:), который ему предстоит вскрывать, что нередко оказывается достаточным в первый день пребывания в медицинской школе. Человек ощущает потребность создать «медицинское эго», которое позволит ему не только относительно приучить себя к смерти, но и более или менее эффективно функционировать по отношению к многосторонним требованиям данной работы. Идеальный врач, разумеется, остается сердечным и гуманным, поддерживая это удвоение на минимальном уровне. Но немногие врачи соответствуют этому идеальному нравственному стандарту. Поскольку исследования наводят на мысль, что психологическим побуждением для вступления в медицинскую профессию может быть преодоление необычайно сильного страха смерти, вполне возможно, что именно этот страх у врачей подталкивает их в направлении удвоения при столкновении с смертоносными обстоятельствами. Врачи, которых привлекло нацистское движение вообще и СС или медицина концентрационного лагеря в частности, скорее всего, обладали наиболее сильным предыдущим медицинским удвоением. Но даже врачи, не питавшие особых симпатий к нацизму, вполне могли иметь некоторый опыт удвоения и склонность к его дальнейшим проявлениям.

Конечно, тенденция к удвоению была особенно сильна среди нацистских врачей. Принимая во внимание героическое представление о себе, предложенное им — как о тех, кто совершенствует гены, как о врачах Volk и как о милитаризованные целителях, сочетающих власть над жизнью и смертью шамана и генерала, — любая жестокость, которую они могли совершить, с чрезвычайной готовностью заглушалась гордостью. И их медицинской гордости способствовала роль в проектах стерилизации и «безболезненной смерти (эвтаназии)» в рамках представления об исцелении болезней нордической расы и немецкого народа.

Врачи, которые в конечном итоге подверглись крайнему удвоению, необходимому для центров убийств с помощью «безболезненной смерти» и концлагерей, вероятно, были необычайно восприимчивы к удвоению. Конечно, в том, куда кого посылали, присутствовал элемент случайности, но врачи, которых назначали в центры убийств или концлагеря, обычно были чрезвычайно преданы нацистской идеологии. Они вполне могли также обладать более сильными шизоидными склонностями или быть особенно предрасположенными к онемению и всемогуществу-садизму, что также увеличивает удвоение. Поскольку даже при исключительных условиях люди каким-то образом ухитряются находить и сохранять работу, с которой связаны психологически, мы можем подозревать здесь и некоторую степень самовыбора. Таким образом, прежние психологические особенности эго врача имели существенное значение — но значение по отношению к склонности или восприимчивости, не более того. Серьезное удвоение имело место у людей с самыми разными психологическими свойствами.

Итак, мы возвращаемся к осознанию того, что большая часть совершенного нацистскими врачами могла бы находиться в пределах потенциальной способности — по крайней мере, при определенных условиях — большинства врачей и большинства людей. Но погрузившись в процесс удвоения в Освенциме, нацистский врач на самом деле отделял себя от других врачей и от других людей. Удвоение было механизмом, с помощью которого врач в своих действиях переходил грань от обычного к бесовскому, дьявольскому. (Я обсуждаю факторы этого процесса в главе 20.) (428:)

Удвоение в качестве немца?

Есть ли в удвоении что-то специфически немецкое? Германия, в конце концов, является землей Doppelgänger(двойника), двойника, получившего официальный статус как в литературе, так и в душевном строе. Отто Ранк, прослеживая эту тему вплоть до греческой мифологии и драмы, подчеркивает её особое выдающееся положение в немецком литературном и философском романтизме и ссылается на «внутреннее раздвоение личности, характерную черту романтического типа»33. Эта характеристика не только в литературе, но и в политической и социальной мысли совместима с такими образами как «состояние разорванности» (Zerrissenheit — разобщенность, разъединенность) или «расщепление» и «закоулки» немецкой души34. Ницше утверждал эту раздвоенность на примере собственной личности, изображая себя одновременно «Антихристом» и «распятым»; и подобные принципы «двойственности-в-единстве» можно проследить у более ранних немецких авторов и поэтов, вроде Гёльдерлина, Гейне и Клейста35.

В самом деле, гетевская обработка легенды о Фаусте — это история немецкого удвоения:

Но две души живут во мне,
И обе не в ладах друг с другом36.

(Перевод Б. Пастернака, Гёте Иоганн Вольфганг. Фауст. Издательство «Правда». М., 1975, с. 42)

И оригинальный Фауст, врач магии, отнюдь не случайно напоминает своих нацистских соотечественников из Освенцима. Пером Гёте Фауст внутренне разделен на прежнее «я», ответственное за земные житейские привязанности, включая любовь, и второе эго, для которого характерны высокомерная гордость в стремлении к сверхъестественной власти и порыв «за облака»1. В еще более ранней версии легенды Фауст признает гегемонию своего злого «я», говоря потенциальному духовному спасителю: «Я зашел дальше, чем ты думаешь, и поклялся дьяволу собственной кровью принадлежать ему вечно телом и душой»38. Здесь его позиция напоминает преданность злу освенцимского эго. А в своеобразном применении легенды о Фаусте к нацистскому историческому опыту Томас Манн через главного героя-музыканта сумел уловить дьявольские поиски освенцимским «я» неограниченных «творческих сил»: обещание абсолютного прорыва, (429:) победы над временем и, следовательно, над смертью, если новое эго посмеет «быть диким, даже вдвойне диким»39 1.

В рамках немецкого психологического и культурного опыта тема удвоения является яркой, мощной и постоянной. Более того, немецкую уязвимость к удвоению, несомненно, усилили исторические неурядицы и распад культурных символов после Первой мировой войны. Кто может отрицать немецкую «атмосферу» чересчур сильного процесса удвоения, которую лучше всего описал блестящий продукт немецкой культуры, Отто Ранк?

Однако первым большим поэтом, который взялся за тему Фауста, был не Гете, а английский драматург Кристофер Марлоу. И существует целый ряд знаменитых английских и американских выражений этой распространенной темы двойников, достаточно бегло упомянуть «Уильяма Уилсона» Эдгара Аллана По, «Странный случай с врачом Джекилом и мистером Хайдом» Роберта Льюиса Стивенсона, «Портрет Дориана Грея» Оскара Уайльда и рассказ в картинках «Супермен». Действительно, эта тема пронизывает творчество авторов всех наций: например, «Le Horla» Ги де Мопассана и роман Достоевского «Двойник»41.

Понятно, что нацисты ухватились за универсальное явление, хотя и обусловленное специфическим акцентом собственной культуры и истории. Но они не могли вызвать широко распространенное удвоение без наличия некоторых дополнительных психологических моделей, влиявших на освенцимское поведение. Эти усвоенные выражения обстановки концлагеря характеризуют освенцимское «я» и имеют определенное значение за пределами данного места и времени.

Chapter 19. Doubling: The Faustian Bargain

1. Paul W. Pruyser, “What Splits in Splitting?,” Bulletin of the Menninger Clinic 39 (1975): 1-46.

2. Ibid., p. 46. См. также Jeffrey Lustman, “On Splitting,” in Kurt Eissler et al., eds., The Psychoanalytic Study of the Child, vol. 19 (1977), pp. 19-54; Charles Rycroft, J Critical Dictionary of Psychoanalysis (New York: Basic Books, 1968), pp. 156-57.

3. См. Pierre Janet, The Major Symptoms of Hysteria (New York: Macmillan, 1907) and Psychological Healing (New York: Macmillan, 1923). См. также Leston Havens, Approaches to the Mind (Boston: Little, Brown, 1973), pp. 34-62; and Henri F. Ellenberger, The Discovery of the Unconscious (New York: Basic Books, 1970), pp. 364-417.

4. Sigmund Freud and Josef Breuer, Studies on Hysteria, in Standard Edition of the Works of Sigmund Freud, James Strachey, ed. (London: Hogarth Press, 1955 [1893-95], vol. II, pp. 3-305

5. Edward Glover, On the Early Development of Mind: Selected Papers on Psychoanalysis (New York: International Universities Press, 1956 [1943]), vol. I., pp. 307-23.

6. Melanie Klein, “Notes on Some Schizoid Mechanisms,” International Journal of Psychoanalysis 27 (1946):99-110; and Otto F. Kernberg, “The Syndrome,” in Borderline Conditions and Pathological Narcissism (New York: Jason Aronson, 1973), pp. 3-47.

7. Henry V. Dicks, Licensed Mass Murder: A Socio-Psychological Study of Some SS Killers (New York: Basic Books, 1972).

8. См., например, Erik H. Erikson, Identity: Youth and Crisis (New York: W. W. Norton, 1968); Heinz Kohut, The Restoration of the Self (New York: International Universities Press, 1977); Henry Guntrip, Psychoanalytic Theory, Therapy and the Self (New York: Basic Books, 1971); and Robert Jay Lifton, The Broken Connection: On Death and the Continuity of Life (New York: Basic Books, 1983 [1979]).

9. William James, The Varieties of Religious Experience: A Study in Human Nature (New York: Collier, 1961 [1902]), p. 144.

10. Две крупные работы Ранка об этом феномене следующие: The Double: A Psychoanalytic Study (Chapel Hill: University of North Carolina Press, 1971 [1925]); и “The Double as Immortal Self,” in Beyond Psychology (New York: Dover, 1958 [1941]), pp. 62-101.

11. Rank, Double [10], pp. 3-9; Rank, Beyond Psychology [10], pp. 67-69. On “Der Student von Prag,” см. Siegfried Kracauer, From Caligari to Hitler: A Psychological History of the German Film (Princeton: Princeton University Press, 1947), pp. 28-30.

12. E. T. A. Hoffmann, “Story of the Lost Reflection,” inj. M. Cohen, ed., Eight Tales of Hoffmann (London, 1952).

13. Rank, Beyond Psychology [10], p. 98.

14. Ibid.

15. Об «артисте-герое» Ранка см. Rank, Beyond Psychology [10], pp. 97-101.

16. Rank, Double [10], p. 76.

17. Ibid.

18. Rank, Beyond Psychology [10], p. 82.

19. Michael Franz Basch, “The Perception of Reality and the Disavowal of Meaning,” Annual of Psychoanalysis, 11 (New York: International Universities Press, 1982): 147. (531:)

20. Ralph D. Allison, “When the Psychic Glue Dissolves,” HYPNOS-NYTT (December 1977)

21. Первые два вида влияния описаны в работе George B. Greaves, “Multiple Personality: 165 Years After Mary Reynolds, “Journal of Nervous and Mental Disease 168 (1977): 577-96. Фрейд делает особый акцент на третьем виде влияния в своей работе The Ego and the Id, in the Standard Edition of the Works of Sigmund Freud, James Strachey, ed. (London: Hogarth Press, 1955 [1923]), vol. XIX, pp. 30-31.

22. Ellenberger, Unconscious [3], pp. 394-400.

23. Margaretta K. Bowers et al., “Theory of Multiple Personality,” International Journal of Clinical and Experimental Hypnosis 19 (1971):6o.

24. См. Lifton, Broken Connection [8], pp. 407-9; and Charles H. King, “The Ego and the Integration of Violence in Homicidal Youth,” American Journal of Orthopsychiatry 45 (1975): 142.

25. Robert W. Rieber, “The Psychopathy of Everyday Life” (неопубликованная рукопись).

26. James S. Grotstein, “The Soul in Torment: An Older and Newer View of Psychopathology,” Bulletin of the National Council of Catholic Psychologists 25 (1979):36~52.

27. См. Robert Jay Lifton, Home From the War: Vietnam Veterans, Neither Victims Nor Executioners (New York: Basic Books, 1984 [1973]).

28. Rudolf Höss, цит. по Karl Buchheim, “Command and Compliance,” in Helmut Krausnick et al., Anatomy of the SS State (New York: Walker, 1968 [1965]), p. 374.

29. Christian de La Maziere, The Captive Dreamer (New York: Saturday Review Press, 1974)' PP- m. 34.

30. John H. Hanson, “Nazi Aesthetics,” The Psychohistory Review 9 (1980) 276.

31. Социолог Вернер Пихт (Werner Picht), цит. по Heinz Höhne, The Order of the Death's Head: The Story of Hitler's S. S. (New York: Coward-McCann, 1970 [1966]), pp. 460-61.

32. Rolf Hochhuth, A German Love Story (Boston: Little, Brown, 1980 [1978]), p. 220.

33. Rank, Beyond Psychology [10], p. 68.

34. Koppel S. Pinson, Modern Germany: Its History and Civilization (2nd ed.; New York: Macmillan, 1966), pp. 1-3 (last phrase is from Nietzsche's Beyond Good and Evil).

35. Ronald Gray, The German Tradition in Literature, 1871-1945 (Cambridge: Cambridge University Press, 1965), pp. 3, 79.

36. Faust, цит. по Pinson, Germany [34], p. 3.

37. Gray, Tradition [35], pp. 1-3.

38. Walter Kaufmann, Goethe's Faust (New York: Doubleday, 1961), p. 17.

39. Thomas Mann, Doctor Faustus: The Life of the German Composer Adrian Leverkühn as Told by a Friend (New York: Alfred A. Knopf, 1948 [1947]), p. 243.

40. Ibid., pp. 249, 308.

41. Rank, Double [10]; см. также Robert Rogers, A Psychoanalytic Study of the Double in Literature (Detroit: Wayne State University Press, 1970).

Глава 20. Освенцимское (Аушвицкое) эго: Психологические темы в удвоении

Врач, ... если он не живёт в моральной ситуации,... где границы очень ясны, ... чрезвычайно опасен. — Оставшийся в живых узник Освенцима

Он способен менять направление с каждым дуновением ветра или упрямо внедряться в какое-нибудь фантастически тщательно продуманное и иррациональное социальное учреждение только для того, чтобы вместе с ним кануть в вечность. [Ибо человек] — непостоянное, неустойчивое, опасное создание, [чей] беспокойный разум готов испробовать все пути, все ужасы, все предательства... во все поверить и не верить ни во что... он убивает ради туманных и призрачных идей более жестоко, чем другие твари убивают ради пищи, а потом, через поколение или меньше, забывает, какой кровавый сон так угнетал его. — Лорен Эйсли

Парадокс убийства — исцеления

430:

Погружение нацистских врачей в атмосферу парадокса убийства-исцеления было решающим в настройке духа удвоения, поскольку освенцимское «я» должно было жить этим парадоксом. Как только человек постигает дальние пределы нацистского представления об убийстве евреев для исцеления нордической расы, этот парадокс исчезает. Освенцимское «я» может рассматривать себя как живущее по достойному одобрения принципу «расовой гигиены» и работающее ради благородной мечты об (431:) органическом возрождении: создании многочисленного «немецкого биотического сообщества», в котором можно проводить параллели между огромной немецкой миссией по завоеванию мира и самой мельчайшей физиологической внутриклеточной системой1. Даже термин anus mundi (земной анус), можно ассоциировать с положительной миссией, подразумевающей «необходимость чисто вымести мир»2. Исцеление, достигнутое через убийство, могло также стать частью дарующего бессмертие видения «самого священного человеческого права и... обязанности», которые заключаются в том, чтобы «следить за сохранением чистоты крови и, оберегая лучшую часть человеческого рода, создать возможность более благородного развития этих существ»3.

Освенцимское эго было средством, с помощью которого нацистский врач мог придать убийству ману шамана, жреца, мага. Ибо у этих столь древних целителей «не существовало никакого раскола между сферой фантазии, в которой они действуют, и миром практических занятий, где их мистические деяния оказываются имеющими силу»4. Таким образом врач-шаман Освенцима в своем смертоносном «целительстве» становится «заряженным могуществом»5 (см. также страницы 481-84). Он — признанный целитель с особыми способностями; его убийство узаконено всеобъемлющими манипуляциями режима в духе исцеления-убийства, и в то же время оно само продолжает процесс признания законными этих манипуляций. В итоге было уже вполне естественно пользоваться транспортом с эмблемой красного креста для перевозки в газовые камеры газа, персонала, осуществляющего отравление этим газом, а иногда и жертв, подлежащих уничтожению с помощью газа.

Поскольку парадокс убийства-исцеления олицетворял собой всеобъемлющую функцию нацистского режима, в нацистском образе Освенцима как морального эквивалента войны была некоторая доля истины. Война является единственным одобренным институтом (высоко почитаемым в случае с нацистами), где существует похожий парадокс убийства-исцеления. Нужно убивать врага, чтобы оберегать — «исцелять» — людей, военное подразделение, себя самого. И если следовать правилам войны, мы исцеляем и тех врагов, которых не совсем убили, а просто ранили и взяли в плен. Образ «эквивалента войны» с его претензиями на мужество и стойкость придает эго «благородство». Нацистский врач, таким образом, мог уклониться от войны, в которой его жизнь была бы действительно под угрозой (на российском фронте, например), но при этом участвовать в провозглашенном моральном эквиваленте войны, где он не сталкивался ни с какой подобной опасностью. Аналогии помогало море смерти, с которым он встречался в Освенциме и увеличению которого он способствовал. Он мог переживать психологический эквивалент войны в те моменты, когда ощущал себя на «поле битвы расовой войны»6. В этом и во многих других случаях пристрастная убежденность могла сочетаться с рационализацией.

Из трех подробно описанных врачей Менгеле был больше всего расположен в пользу парадокса убийства-исцеления; Виртс делал больше всего для его защиты, но ему хуже всех удавалось с ним ладить; а Эрнст Б. был на его периферии и по большей части ухитрялся ограничивать свои действия исцелением. Но извращения убийства-исцеления определяли всю их внешнюю и внутреннюю реальность. Мы помним, например, существенно важное согласие врача Б. с настойчивым утверждением его друга Менгеле, что «было бы грехом, преступлением» не воспользоваться особой благоприятной возможностью, которую Освенцим давал для исследования близнецов; и последующую симпатию Б. к нацистскому врачу, подвергнутому воздействию «условий Освенцима», при которых необходимо принимать мгновенные решения в ходе селекций. Его идея заключается в том, что освенцимское (432:) «я», созданное в ответ на парадокс убийства-исцеления, должно быть общим основанием оценки — для Менгеле, для него самого и даже для меня.

Ритуальные искажения

Для нацистского врача процесс селекций имел ритуальную функцию «тщательно организованного погружения в смерть, достигающего кульминационной точки в почетном выживании и заслуженном возрождении7. В Освенциме психологическое выживание в ходе испытания посредством anus mundi селекций позволяло ему пережить это заслуженное возрождение путем формирования освенцимского «я». Он скреплял свою связь с освенцимской группой с помощью того, что называли «цементом крови» (Blutkitt — цемент крови)8, имея в виду прямое участие в групповой практике убийства — политику, которой давно следуют преступные группы во всем мире. Таким способом освенцимское эго принимало «обряд крещения», пройдя испытание на «твердость».

Подобно большинству функционирующих ритуалов селекции со временем становились все более упорядоченными, поскольку освенцимское «я» утверждалось и набиралось опыта. Ритуал таким образом усиливал «ощущение реальности»9 этого освенцимского «я» и обеспечивал его «законами, материализацией и выполнением» его обязательств10. Поддерживая освенцимское эго, селекции осуществляли главную ритуальную функцию «преодоления амбивалентности и двусмысленности» и «воспринимаемого порядка, в котором человек также и сам принимает участие»11. Селекции, следовательно, превращали в обряд практику убийства и одобрения зла, причем и то, и другое оказалось возможным благодаря все более глубокому погружению освенцимского эго в парадокс убийства-исцеления.

Селекции также обеспечивают наличие ритуальной драмы. Вступает ли освенцимское «я» в данную драму с всеобъемлющим пылом (как в случае с Менгеле), или с колебаниями и внутренним конфликтом (как в случае со многими другими), участие в этом «культурном спектакле»12 обычно помогает поглотить заботы и сомнения и соединяет индивидуальные действия с господствующими (нацистскими) понятиями, как это вообще свойственно ритуальным представлениям. Здесь Освенцим олицетворяет всеобщую нацистскую озабоченность ритуалами, значительная часть которых имеет отношение к исцелению и убийству. Режим извлекал значительную долю своей силы из ритуализации существования, так что каждое порожденное им действие могло рассматриваться как имеющее глубокий мифический смысл для «Третьего рейха» и «арийской расы». Даже когда это были, как в случае с селекциями, формы «ритуального невежества»13, предлагавшие для обсуждения принципы, попирающие имеющиеся знания о человеческом поведении (в данном случае, ложные расовые теории), такой ритуал мог давать участникам ощущение истины.

Парадокс убийства-исцеления настолько доминировал в Освенциме, что создал мир селекций. Освенцимское «я» функционировало, исходя из представления, что когда селекции сокращаются в одном месте (медицинские блоки), они радикально расширяются в другом (на сортировочной площадке). В рамки прагматических нацистских оценок «потребностей» не укладывался психологический принцип, согласно которому жестокость порождает жестокость14: чтобы оправдать селекции, нужно продолжать отбор. Намек на то, почему это так, можно найти у примитивных знахарей, чье «владение магией... не является таким уж безусловно удобным ценным качеством», потому что (433:) «его обладателю приходится считаться с тяжелым условием, по которому коли он может пользоваться своим специфическим талантом, он должен это делать, или сила, которой он не пожелал распоряжаться, может обернуться против его собственной жизни»15. С психологической точки зрения мы можем сказать, что подкрепляемая сила, которая так угрожает своему обладателю — это потенциальное ощущение вины, с которым можно справиться, только непрерывно применяя эту смертоносную силу к внешнему врагу. Этот же самый принцип проявился в нацистском утверждении, что нужно убивать каждого отдельного еврея, чтобы те, кто останется в живых, или их дети не убили немцев. Следовательно, освенцимское эго вступало в порочный круг убийств, грозящего чувства вины, смертельной тревоги и все новых убийств с целью парировать эти ощутимые психологические угрозы.

С точки зрения сохранения парадокса убийства-исцеления поведение врача при селекциях бюрократически (и поэтому психологически) «делало их безупречными» (по выражению врача Б.), поскольку выражало идею, что «осуществлена тщательная медицинская оценка». Но эта «медикализация» требовала, чтобы освенцимское «я» приняло предъявляемое врачом к самому себе требование «гуманно выполнять это неприятное дело [убийство]». Этот принцип «гуманного убийства» мог приобрести значительную власть над освенцимским эго: отправка больных сыпным тифом или потенциальных бациллоносителей в газовую камеру позволяла держать эту болезнь под контролем, а то же самое действие по отношению к большому количеству слабых и больных заключенных действительно улучшало гигиеническую ситуацию в Освенциме. Если человек оказывался в атмосфере парадокса убийства-исцеления, обладая полным освенцимским «я», это могло показаться имеющим смысл, «работающим»; что, в свою очередь, подкрепляло всеобъемлющий процесс удвоения.

Сильные целительские тенденции легко могли привести к внутреннему конфликту у врача-эсэсовца, к ситуации, при которой его освенцимское эго могло оказаться не вполне доминирующим. Но в громадном большинстве случаев после переходного периода этот конфликт преодолевался в достаточной степени, чтобы врач был в состоянии выполнять свою работу в лагере, а освенцимское «я» становилось адекватно функциональным. Такова была ситуация у Виртса, насколько нам известно, и это было также верно по отношению к людям типа Роде, о котором говорили, что он сильно пил, и которого описывали как человека, переживавшего «проблемы с совестью» вплоть до стрельбы из ружья в одном из случаев из-за расстройства и гнева — но который тем не менее «делал точно то же самое, что и другие», то есть, продолжал проводить селекции. Целительский этос ведет безнадежное сражение, если он вообще борется, в то время как освенцимское эго берет власть в свои руки. Рассказывая нам, как врач-эсэсовец «после нескольких недель в этой обстановке... думает: «Да», B. описывал не внезапное прозрение, а скорее конечный пункт процесса, краткого и достаточно интенсивного, в ходе которого освенцимское «я» постепенно берет верх.

Вот почему клятва Гиппократа хотя и была обетом оставаться целителем и отвергать убийство или нанесение вреда тем, кого лечишь, практически оказалась забытой в Освенциме. Эта клятва воспринималась как всего лишь давний и приглушенный ритуал, выполняемый по окончании медицинского института и легко заменяемый на нечто противоположное ввиду кажущегося безотлагательным ритуала селекций, а также множества видов прямого давления и вознаграждений в направлении свободного от Гиппократа освенцимского эго. Действительно, давая клятву Гитлеру, человек, по существу, исключал евреев из сферы своих гиппократовых обязательств. (434:)

Идеология и этос

Очень важной для удвоения была предыдущая идейная структура нацистского врача, его идеология и этос. Даже идеологические фрагменты — которые нередко и служили многим врачам идеологией — способствовали данному процессу, потому что становились частью более ранней, более содержательной образной структуры, или этоса. «Этос» включает в себя идеологию и часто используется, чтобы предложить основной или центральный принцип в движении, но его более ранний смысл — структура верований определенной культурной группы, которая развивалась веками.

Рассмотрим более или менее типичного нацистского врача, который искал в движении некую форму национального возрождения; смеялся над более крайними утверждениями нацистской расовой теории, но которого привлекал «научный расизм» с его акцентом на немецком единстве; который обычно считал нордическую расу высшей, исключительной и боялся расового смешения; считал себя скорее рациональным, чем фанатическим антисемитом и был настроен критически по отношению к количеству и известности еврейских врачей в немецких городах; который не маршировал по улицам с нацистами, но предложил им повиновение и службу в обмен на звание и военную форму; который не приносил никакой большой личной жертвы во имя нацистского дела, но уважал тех, кто это делал; и который стремился к максимальному профессиональному и личному успеху в рамках этого недавно ставшего доминирующим национального движения. Такой врач, несмотря на кажущееся сдержанным отношение к идеологии, мог испытывать на себе мистическую власть немецко-нацистского этоса. Он мог также до некоторой степени откликнуться на зов Освенцима.

Человеку предлагалось совершить удвоение в Освенциме во имя возрождения того, что было общинным (врачи при этом служили расовыми посредниками между героем-лидером и остальным арийским сообществом) и священным (выдвигалась претензия на окончательную санкцию погибших в Первую мировую войну). Гитлер особо обращал на это внимание, провозглашая с «холодной ясностью» свою доктрину «ничтожности... отдельного человеческого существа и его непрерывного существования в видимом бессмертии нации»16. Точно так же Альфред Розенберг упорно настаивал, что человеческая личность успешно осуществляет себя только в такой мере, в какой она «интегрирована умом и сердцем в органическую преемственность тысяч представителей её расы».171 В этом заключается могущественный соблазн увековечивания расово-культурной сущности.

В реакции молодых врачей на этот соблазн воодушевление в связи с практическими нацистскими достижениями сливалось с ощущением мифической общинной силы. Общинный этос был настолько силен, что даже будучи серьезно обеспокоенным нацистской политикой, человек не решался выступать против неё, поскольку это означало «стать изменником и нанести удар в спину собственному народу». Человек либо твердо придерживается священного сообщества, либо его считают (и он сам себя считает) жестоким, малодушным предателем. (435:)

СС была элитой «обществом в обществе», «связанной клятвой», полной «корпоративного духа», последовательной в своей смеси жестокости и храбрости. Нацистские врачи, вступая в СС, усваивали часть этого этоса. Каждый приносил клятву СС:

Я клянусь Вам, Адольф Гитлер, — как Фюреру и Канцлеру Рейха — быть верным и мужественным. Я торжественно обещаю Вам и моим руководителям, назначенным Вами, повиноваться вплоть до смерти, так помоги мне, Боже19 — и таким образом становился, по определению одного наблюдателя, «идеологическим борцом» независимо от того, носил ли он на пряжке пояса (как это обычно делали эсэсовцы) лозунг СС: «Моя честь — верность» (Meine Ehre heisst Treue — букв. перевод с немецкого Моя честь называется верность). Этот идеализм, хотя и затронутый моральным разложением Освенцима, был для врачей СС замечательным образцом в их начальной адаптации и частью идеологического зова к удвоению. Мы помним, как врач Б. делал акцент на «вере» в нацистскую идеологию как «мост» к сообществу СС. Эта вера в Gemeinschaft (содружество, общество) стала источником жестоких действий и решающей поддержкой для освенцимского эго. Ибо это «я» было созданием не только индивида, но и мистической «коллективной воли», фактически освенцимским вариантом «триумфа воли».

Тяжкое испытание и этос

Независимо от степени своей изначальной сопротивляемости ему, врачи Освенцима подпали под влияние нацистско-немецкого принципа убийства как трудной, но необходимой формы личного испытания. Когда Генриха Гиммлера спросили, как он мог дойти до совершения таких страшных дел, он, как говорят, сослался на «карму» «германского мира в целом», согласно которой «человек должен жертвовать собой, и хотя при этом ему бывает подчас очень нелегко; он не должен думать о себе»202. Здесь убийца претендует на тяжкое испытание жертвой. Дабы совершить предписанную ритуальную резню, он предлагает себя и свои жертвы бессмертному германскому народу и его божеству-герою, Адольфу Гитлеру.

В выступлениях перед высокопоставленными руководителями СС и по крайней мере однажды в Освенциме Гиммлер определил этот этос убийства как облагораживающее испытание. Он «откровенно» поднял вопрос о «полном уничтожении еврейского народа» и высмеял малодушных, мягкосердечных, встречающихся даже среди членов партии, у каждого из которых имелся «свой приличный еврей», которого он хотел бы спасти:

Среди тех, кто так говорит, многие видели, как это бывает, прошли через это. Большинство из вас должны знать, что значит видеть сотню или пятьсот, или тысячу трупов, лежащих бок о бок. (436:) Необходимость вытерпеть это и, отмечая случаи человеческой слабости, — сохранить нашу честность — вот что делает нас суровыми и безжалостными. В нашей истории это ненаписанная страница славы, которая никогда не будет написана22.

Освенцимское «я» могло ощущаться как тяга к такому испытанию и к необходимой, но трудной, хотя и героической, твердости, которую влечет за собой это испытание. Эта твердость была расово ориентированной: «Мы должны быть честными, порядочными, лояльными и по-товарищески настроенными по отношению к представителям нашей собственной крови, но больше ни к кому», так что если «10000 русских женщин падают от истощения, копая противотанковый ров, ... [это] интересует меня только постольку, поскольку готов противотанковый ров для Германии», как выразился Гиммлер в той же самой речи в Позене 4 октября 1943 года. Все это следовало совершать в рамках увековечивающей миссии СС как «национально-социалистического ордена людей нордического рода... [которые являются] предками более поздних поколений, необходимых для обеспечения вечного существования немецкого народа Германии»23. «Кровавый цемент» прямого соучастия (см. с. 432) был частью коллективного испытания: один штабной офицер Einsatzgruppen (букв. — рабочая бригада) «настаивал на принципе, что все офицеры и унтер-офицеры», находящиеся под его командованием, должны «участвовать в казнях», чтобы «преодолеть» себя так же, как «преодолел» себя он сам. Он требовал от всех Einsatzgruppen эквивалента освенцимского эго — или того, что получило подходящее название «героического действия в преступном деле»24.

Когда большая часть массовых убийств евреев была уже осуществлена (в мае 1944 года), Гиммлер подчеркнул, что только СС могла это сделать, что такое убийство «могла вытерпеть и довести до конца только организация, состоящая из самых стойких и верных людей, фанатических, глубоко преданных национал-социалистов»25. Должностные лица СС всегда должны были «нести бремя ради нашего народа» — то есть, поддерживать готовность к тяжкому испытанию убийствами.

Замена личных убийств, осуществлявшихся Einsatzgruppen, детально разработанным механизмом газовых камер вроде бы должна была снизить уровень испытания. Но само испытание оставалось, а с ним и потребность в готовности к этому испытанию. Следовательно, осознанное ощущение нацистских врачей сводилось, скорее всего, к «неприятному» долгу на сортировочной площадке, подразумевающему напряжение, усталость и тяготы (то, что Карл K. называл eine Strapaze — большое напряжение), требующему для продолжения деятельности большого количества алкоголя, который, в свою очередь, вел к дальнейшей неприятности похмелья, портившего следующий день. Совместные выпивки ночами напролет с тостами в честь друг друга были, несомненно, попыткой придать некоторое благородство тому, что являлось дальнейшей деградацией преступного ритуала. Но ощущение тяжкого испытания там сохранялось, на что ясно указывает данное B. описание давления на нацистских врачей в момент селекции («Ты должен идти туда, ты идешь туда — этот единственный возможный выбор не оставлял никакого места для дискуссий»), когда он пытался убедить меня, какими трудными были решения нацистских врачей в Освенциме,. Настойчивость Виртса, с какой он стремился сам проводить селекции, а не доверять их проведение другим врачам, была чем-то вроде обязательства личного участия в этом испытании, а, возможно, и попыткой «преодолеть» свое прежнее «я» в пользу возникающего освенцимского эго.

Сочетание испытания и этоса дает нам иную перспективу в случае с Дельмоттом (Delmotte) (см. с. 309-11) и иную точку зрения на эффективное функционирование (437:) ненадежного освенцимского эго. Первоначально испытывавший отвращение к селекциям, Дельмотт чувствовал, что они оскорбляли его ревностный идеализм СС. То, что его медицинские руководители обращались с ним мягко и постепенно убедили заниматься селекциями, соответствовало авторитетному заявлению Гиммлера относительно терпимости к слабости. Я подозреваю, что отчасти идеи, внушенные ему Менгеле (в качестве назначенного руководителя «реабилитационной команды»), сводились к тому, что истинный офицер СС — член особого сообщества СС, — когда это необходимо фюреру и его расе, берет на себя именно те задачи, которые находит вызывающими отвращение. Этот впечатляющий аргумент и связанное с ним давление поддерживали освенцимское «я» Дельмотта (это последнее по иронии судьбы подкреплялось и «отеческой» поддержкой узника, врача-профессора-наставника) только в течение года или около того до конца войны. Затем, после краха освенцимской среды довольно замечательная способность Дельмотта испытывать чувство вины в соединении с быстрым появлением его гуманного прежнего «я», несомненно, весьма способствовали его самоубийству. Но принцип испытания от имени этоса и сообщества сохранял освенцимское эго достаточно долго, чтобы Дельмотт мог осуществлять ту смертоносную задачу, ради которой его доставили в Освенцим1.

Это был порочный круг, в котором даже внутренние конфликты по поводу убийств, которые, возможно, не давали покоя освенцимскому эго, способствовали его ощущению тяжкого испытания, что, в свою очередь, снижало в дальнейшем озабоченность этого «я» тем, что оно делало с другими. И когда в такой нацистской атмосфере верх брал всеобъемлющий этос, человек делал то, что он делал, и поощрял свое освенцимское «я», потому что «от меня ждали, что я это сделаю это»29. При этом могла действовать тенденция возрастания, так что «испытание» освенцимского эго постепенно признавалось все более приемлемым.

Биологическое обновление

Нацистские врачи всегда находились под влиянием уникальной особенность этоса возрождения с его фокусировкой на биологическом обновлении. Они, медицинские биологи, (438:) работали над созданием «органически неделимого национального сообщества», противодействие которому считалось «признаком болезни, которая угрожает здоровому единству... национального организма»30. Ибо образ национального социализма как «всего лишь прикладной биологии» не был просто восприятием отдельной нацистской речи каким-нибудь врачом; это была мечта, предложенная движением ради создания, по крайней мере, биологически эволюционизирующего государства. Готфрид Бенн (Gottfried Benn), один из немногих немецких авторов крупного калибра, который, по крайней мере, временно воспринял нацистское дело, приветствовал «появление нового биологического типа, мутацию истории и желание народа размножаться». Бенн был также врачом, интересовавшимся «жизнеспособностью» немецкой расы. Похоже, нечто подобное проскальзывало и у Мартина Хайдеггера. Он был не врачом, но одним из крупных философов современной эры, и оправдывал свою раннюю симпатию, поскольку немцы «будут самими собой»31.

Соблазн для врачей заключался в том факте, что их сфера (область биологии и лечения) должна была стать сферой национального омоложения. Их трудность заключалась в смертоносном курсе, выбранном для этого омоложения, и в группе, которой было поручено стать «расовой полицией», — СС. Врачи, вступающие в СС, не испытывали особых затруднений с признанием её расовых требований — установлением арийских семейных корней на протяжении нескольких поколений — в качестве части принципа, согласно которому люди СС воплощают расовый идеал. Трудности возникали тогда, когда от них, как от членов этой образцовой группы, ожидали, что они примут участие в убийстве. Для этого им нужно было освенцимское «я» или эквивалентный продукт удвоения. Его формированию помогало медицинское искушение восприятия полного нацистского этоса — контроля над контролируемым образом нацистской жизни.

Антисемитский этос

Антисемитский аспект нацистского этоса также биологизировался, так что нацистский врач, прибывая в Освенцим, нес с собой часть этоса, согласно которому евреи были угрожающей антирасой. Эти представления были психологически полезны для освенцимского эго, так как селекции было легче проводить, если на смерть посылались те, кого считали представителями народа потенциально жестоких врагов.

Конкретные контакты с действительными еврейскими коллегами отличались от этих драконовских, отвлеченных и примитивных образов евреев. Здесь негодование и зависть по поводу количества — а во многих случаях и успеха и таланта еврейских врачей — вело к удовлетворению от мысли, что их вытесняют из немецкой медицины (каковое вытеснение имело тенденцию быстро улучшать положение нацистских врачей), наряду с ощущением виновности в соучастии в дурном обращении с людьми, которые, в конце концов, являлись их коллегами. Недолго пробывший в Освенциме врач выразил это так: «Всегда можно было сказать, что евреи виновны» в связи с коммунистической опасностью и другими политическими трудностями, и объявлять их «ловкими врагами Германии» после чего (439:) «до их полного уничтожения оставался всего один миллиметр». То есть, антисемитский этос был всюду.

Но еврейские врачи, которых ты знаешь на самом деле, иногда как близких коллег или уважаемых учителей, мешали этосу. Один бывший нацистский врач, например, вспоминал «крупные фигуры [с которыми он учился]-Вассермана (Wasserman), Морганрота (Morganroth) — а также Блюменталя (Blumenthal), человека, от которого я узнал больше всего о серологии», и рассказывал мне, как евреи «исчезли» из его института1. Хотя этот врач выставлял в качестве оправдания беспомощность и придерживался ревностных нацистских взглядов, его ощущение вины было здесь очевидно, и эта модель верна и для других нацистских врачей. Подобные тенденции могли существовать даже в Освенциме: Виртс, например, был «корректен» и даже «вежлив» с отдельными еврейскими врачами, помогая им и выдвигая их на ответственные посты, одновременно придерживаясь решительно антисемитского нацистского этоса. Он хранил веру — в какой-то мере, путем сохранения разных больничных блоков для евреев и неевреев, и гораздо более злонамеренно благодаря своей активной роли в медикализированном убийстве евреев. Буквально во всех случаях освенцимское «я» стремится вычеркнуть потенциально вызывающие чувство вины образы реальных евреев в пользу идеологического представления о конструктивной цели по устранению евреев или о «решении» «еврейской проблемы». Как нам известно, такая смешанная позиция вела к внутренним конфликтам, но по большей части это мало мешало работать освенцимскому эго.

Смертоносная логика и священная наука

Крайне важной для немецкого нацистского этоса была претензия на логику, рациональность и науку. В Освенциме эта претензия имела специфическое значение в прямо-таки гротескной форме. Подумайте об описании Эрнстом Б. «рациональных» освенцимских дискуссий среди врачей о необходимости убийства всех евреев — обеспечивающих «реальное» решение неподатливой проблемы в противовес невыполнимым решениям прошлого (Мадагаскарский план, гетто, которые «давали течь», и т.д. [см. с. 205-6]). Именно эта претензия на рациональное мышление заставила доктора Б. так разгневаться, когда я поднял вопрос о возможном сходстве между аттитюдами Освенцима и массового самоубийства-убийства в Джонстауне в 1978 году (см. с. 330): последнее было некой разновидностью сумасшествия и эмоциональности, в то время как он и его коллеги в Освенциме тщательно рассматривали вопросы логики и теории. Здесь на ум приходит «ледяная логика» Гитлера, действующая так, что (как выразился один ученый) «от безумных посылок до чудовищных выводов Гитлер был неумолимо логичен» и таким образом «пришел к заключению, что тот, кто любит человеческий род, должен уничтожить евреев»32. Эта смертоносная логика имеет важную связь (440:) с индивидуальной паранойей. При паранойе любые идеи, даже иллюзорные, маниакальные или порождающие галлюцинации, обладают свойством логически систематизироваться и поэтому являются убедительными для пораженного этой болезнью человека, а нередко и для других людей. Паранойя, по сути, — болезнь логики, логики, ставшей сумасшедшей, потому что она лишена каких бы то ни было критических ограничений. Некоторые идеологические мыслители доводят свой этос до грани паранойи или переходят эту грань, не будучи психически больными людьми; их можно, следовательно, считать «параноидальными личностями», каковым можно счесть и самого Гитлера, хотя в некоторых случаях будет трудно поставить диагноз какой-нибудь формы психической болезни.

Более современные теории паранойи подчеркивают лежащую в основе боязнь полного уничтожения либо самого человека, либо человечества в целом (представления о конца света). Об этих представлениях иногда говорят как об «убийстве души», применяя термин, которым пользовался известный древний параноидальный больной; а структуру идей и симптомов, включая порой иллюзии и галлюцинации, можно представить себе как усилия по возвращению жизненной энергии, усилия по возрождению. Преувеличенная логика — часть этих усилий, направленная на сохранение целостности эго1. Коллективная версия этой модели очевидна в том, что я говорил о Германии в целом после Первой мировой войны: ощущение уничтоженности в военном и психическом отношениях, чувство «убийства души». Демагогические руководители (особенно Гитлер, но там были и другие) могли касаться этого обнаженного нерва уничтожения и убийства души, приписывая вину за это особенно злонамеренной внешней силе, евреям.

Перегибы концлагерной логики были попыткой скрепить сообщество Освенцима, которое само по себе являлось предельным проявлением немецкого нацистского этоса еврейской угрозы и зла — весь этот процесс соответствует логическим крайностям, к которым обращается человек в состоянии паранойи, чтобы удержать целостность «я». Но существует и важное различие. Индивидуальная параноидальная логика обладает свойством формироваться на протяжении жизни, обычно ведет свое происхождение от экстремальной ранней травмы, с готовностью воспринятой как «убийство души», а также возникает под влиянием унаследованной уязвимости к параноидальным состояниям. Коллективное переживание убийства души и реакция на него могут захватить своей смертоносной логикой взрослых с разным психологическим обликом, как это произошло с нацистскими врачами. Поэтому мы правы, когда не поддаемся искушению применять клинический термин «паранойя», хотя и рисуем частичную модель на основе этого состояния. Логика нацистов скорее предъявляет претензию на то, что я назвал «священной наукой», как на часть тотальной идеологии, идеологии, которая тотализировала первоначальную социальную травму, а также аргументацию и политику, к которым обратились во имя возрождения34.

Нацистский этос, следовательно, оказался содержащим священную биологию, чью логику восприняло и активно пропагандировало освенцимское эго. Ибо претензия на логику и рациональность был частью более широкой нацистской претензии на то, что они переросли рамки биологической лаборатории. Безусловно, другие движения, например, марксизм и советский коммунизм, также претендовали на научную обоснованность. Но только нацисты рассматривали себя как результат и (441:) как практиков науки жизни и жизненных процессов — как биологически предопределенных руководителей биологической судьбы своей и всего мира. Какова бы ни была их гордыня и каковы бы ни были элементы псевдонауки и наукообразия в том, что они действительно делали, они отождествляли себя с наукой своего времени.

Однако подходили они к этой науке в апокалиптической, безудержно романтичной манере. Отсюда слияние исполненных смерти вагнеровских «сумерек богов» с самым абсолютным позитивизмом. Насколько бы очевидной ни была абсурдность планируемых убийств и исцелений, логика науки, по крайней мере, в глазах нацистов, всегда была под рукой. Эта комбинация, кажущаяся осуществимой в теории, при её реализации в таких местах, как Освенцим, требовала значительных умственных усилий. Это комбинационное усилие было важным напряжением освенцимского «я», напряжением, оказавшимся возможным благодаря претензии на возвращение на твердую почву науки из дальних пределов широко раскинувшейся романтичной стратосферы. Настойчивые утверждения насчет рациональности и науки были столь же горячими, сколь и сомнительными, необоснованными.

Примером, иллюстрирующим вклад действительной научной традиции в формирование этого этоса, служит сугубо немецкая фигура Эрнста Геккеля (Ernst Haeckel), этого странного биолога и поклонника дарвинизма, который смешал воедино горячую защиту Volk (народа) и романтический национализм, расовое возрождение и антисемитизм1. Ему предстояло стать тем, что Дэниел Гасман назвал «главным немецким пророком политической биологии»35. Ненаучные мистики и пророки могли сочетать Геккеля с оккультистскими расовыми представлениями того типа, который, несомненно, инспирировался Гитлером и другими высокопоставленными нацистами. Сам Геккель двигался в последнем направлении, когда он приукрашивал собственный антисемитизм утверждением, что своими достоинствами Христос обязан тому факту, что он только наполовину еврей2.

Геккель воспринял широко распространенную идею девятнадцатого века (она присутствует у английского натуралиста Альфреда Уоллеса, у Дарвина, хотя и не так отчетливо), что каждая из главных рас человеческого рода может считаться отдельным биологическим видом. Геккель верил, что различные расы человечества наделены разными наследственными характеристиками не только по цвету, но и, что важнее, по умственным способностям, и что внешние физические характерные черты являются признаком врожденных интеллектуальных и моральных способностей. Он, например, полагал что «курчавоволосые» негры были «неспособны к истинной внутренней культуре и к более высокому умственному развитию». И «различие между интеллектом Гёте, Канта, Ламарка или Дарвина и интеллектом самого низшего дикаря... намного больше, чем дифференцированное различие между интеллектом последнего и интеллектом «наиболее разумных» млекопитающих, человекообразных обезьян». Геккель дошел до того, что заявил относительно этих «низших рас», что поскольку они «психологически ближе к млекопитающим (обезьянам и (442:) собакам), чем к цивилизованным европейцам, мы должны поэтому устанавливать совсем иную ценность их жизни» (добавленный курсив)37. Освенцимское эго могло ощущать определенную национально-научную традицию за своей жестокой, апокалиптической, смертоносной рациональностью.

С помощью всех этих способов нацистская немецкая идеология и этос могли создавать у освенцимского «я» индивидуальную форму веры, напоминающую веру первобытных людей в колдовство и черную магию. «Паутина [этой веры] — не внешняя структура, в которую он заключен... [но] сама структура его мышления, а он не может думать, что его мышление неправильно. Однако его верования не являются абсолютно неизменными, они изменчивы, колеблются с учетом различных ситуаций и допускают эмпирические наблюдения и даже сомнения»38.

Онемение и дереализация

Освенцимское «я» зависело от радикально пониженной способности чувствовать, от того, что человек не переживал психологически то, что он делал. Я назвал это состояние «психическим онемением», неспециализированной категорией пониженной способности или склонности чувствовать. Психическое онемение влечет за собой перерыв в психической деятельности — в непрерывном создании и пересоздании образов и форм, составляющем символизирующую характеристику или характеристику «формирующего процесса» человеческой психической жизни. Психическое онемение широко варьируется по степени, от обычного блокирования чрезмерных стимулов до крайних проявлений в ответ на насыщенную смертью обстановку. Но, вероятно, невозможно убить другого человека, не испытывая онемения по отношению этой жертве39.

Освенцимское «я» также нуждается в родственном механизме «дереализации», лишающем человека ощущения реальности того, частью чего он является, человек не переживает это как «реальное»3. (Это отсутствие восприятия реальности по отношению к убийству не вступало в противоречие с информированностью о политике убийств, то есть, об Окончательном Решении). Еще одна модель — это модель «отрицания» или неприятия того, что человек на самом деле воспринимает, и его смысла. Отрицание и дереализация частично совпадают и являются аспектами общего процесса онемения. Ключевая функция онемения для освенцимского эго заключается в уклонении от угрызений совести, когда человек участвует в убийстве. Освенцимское «я» после этого способно заниматься медикализированным убийством, крайней формой связанного с онемением насилия.

Безусловно, нацистский врач прибывал в Освенцим с уже весьма далеко зашедшим процессом онемения. Многие чувства притупились благодаря прежней причастности к нацистской медицине, включая устранение евреев и применение террора, а также из-за его участия в принудительной стерилизации, его знания или связи с непосредственным медицинским убийством («эвтаназия»), и известной ему на определенном уровне осознания информации о концентрационных лагерях и медицинских экспериментах, проводимых там, если не о концлагерях смерти типа (443:) Освенцима. Онемение поощрялось не только этим знанием и виновностью, но и вызывавшим восхищение принципом «нового духа немецкой холодности»41. Кроме того, прежние нацистские достижения способствовали этой жесткости; а нередко бывает так, что успех умножает онемение.

Обсуждая модели пониженной способности чувствовать, Эрнст Б. сказал мне, что это был «ключ» к объяснению того, что произошло в Освенциме. Обратив также внимание на то, что «человек мог реагировать в Освенциме как нормальное человеческое существо только в течение первых немногих часов», он говорил о том, что любой человек, попадая в это место, почти тотчас же оказывался закутанным в покров онемения. И похожий смысл имел риторический вопрос пленного врача Магды В.: «Я имею в виду, как можно постичь ужас всего этого?»

Переход к групповому онемению

Должен существовать переход от способности чувствовать к неспособности чувствовать — переход, который в Освенциме мог быть быстрым и радикальным. Он начинался со встроенного барьера против психологического переживания главной деятельности лагеря: убийства евреев. Громадное большинство евреев было убито по прибытии, их не впускали в лагерь и не давали возможности достичь имеющего первостепенное значение статуса человека с вытатуированным на руке номером, который в Освенциме означал жизнь, какой бы опасной она ни была. Онемение по отношению к жертвам было встроенным, потому что с освенцимской точки зрения эти жертвы никогда не существовали. Крупные селекции служили причиной этого массированного небытия; а сами селекции оказались психологически отделенными от других действий, низведенные до психической сферы, которая «не считается» — то есть и дереализуется, и отрицается. В этом смысле в утверждении доктора Б., что селекции были для нацистских врачей психологически менее важными, чем проблемы голода, с которыми они время от времени сталкивались, было зерно истины.

Но только зерно, поскольку нацистские врачи знали, что селекции означали убийство, и вынуждены были совершать психологическую работу, приводя в действие онемевшее освенцимское эго, чтобы осуществлять их. Хотя нацистские врачи отличались по исконной воле или готовности проводить селекции, им приходилось преодолевать некий «блок» (как выразился врач Б.) или «сомнение» (как это подается в нацистской литературе). Реально осуществляя свою первую и, возможно, вторую селекцию, человеку, по сути, приходилось давать обязательство оставаться в состоянии онемения, что означало жизнь в рамках ограниченных чувств освенцимского эго.

Для этого перехода имело большое значение на нескольких уровнях тяжелое пьянство, о котором я упоминал. Оно обеспечивало в самом начале измененное состояние сознания, в пределах которого человек «примеривал» угрожающие факты освенцимских реалий (мелодраматические, даже романтизированные декларации сомнений и полу-оппозиции, описанные врачом Б.). В этом измененном состоянии не было необходимости рассматривать внутренние конфликты и возражения как серьезное сопротивление, им не обязательно было быть опасными. Следовательно, можно было исследовать сомнения, не делая их реальными: человек мог дереализовать и сомнения, и все остальное в новой освенцимской жизни. В то же время алкоголь являлся центральным для модели мужского единства, через которое новые врачи социализировались в (444:) сообществе Освенцима. Мужчины сплачиваются для «общего блага», как раз для того, что воспринималось среди нацистских врачей как групповое выживание. Пьянство усиливало согласие душ старожилов, которые могли предлагать модели освенцимского эго новичку, стремящемуся войти в царство убийств Освенцима. Непрерывное совместное переживание групповых чувств и группового онемения, подкрепленное алкоголем, продолжало процесс формирования зарождающегося освенцимского «я».

Со временем, по мере того, как пьянство продолжалось в основном в связи с селекциями, оно позволяло освенцимскому эго дистанцироваться от этой убийственной деятельности и отвергать ответственность за неё. Во все возрастающей степени евреям как жертвам не удавалось затрагивать общие психологические процессы освенцимского эго. Видел ли нацистский врач евреев, не ощущая их присутствия, или не видел их вообще, он больше не воспринимал их как существ, которые воздействовали на него — то есть, как людей. Значительная часть этого процесса перехода совершалась в течение дней или даже часов, но обычно это превращалось в прочную модель за две или три недели.

Онемению освенцимского эго очень помогала расплывчатость ответственности. Поскольку медицинский санитар был ближе к фактическому убийству, освенцимское «я» отдельного врача могло с готовностью ощущать: «Это не я убиваю». Он скорее чувствовал, что выполняемое им было комбинацией военного приказа («Я назначен на дежурство на сортировочной площадке»), установленной роли («От меня ждут, что я выберу сильных заключенных для работы, а более слабых — для «специального обращения»), и желательного аттитюда («предполагается, что я буду дисциплинированным и жестким и преодолею «колебания»). Кроме того, поскольку «вопрос о жизни и смерти любого врага государства решает фюрер»42, ответственность лежит только на нем (или на его непосредственных представителях). Что же касается прямого участия в медицинском убийстве («эвтаназия»), освенцимское эго могло ощущать себя всего лишь членом «команды», в рамках которой ответственность была настолько общей и настолько перекладывалась на вышестоящие власти, что переставала существовать для всех в этой команде. И в той мере, в какой человек испытывал остаточное чувство ответственности, он мог вновь прибегнуть к онемению посредством духа цифрового компромисса: «Мы отдаем им десять или пятнадцать человек и спасаем пятерых или шестерых».

Онемение могло закрепиться с помощью фокусировки на «командной игре» и «абсолютной честности» по отношению к другим членам команды. Однако если «команда» занята чем-то инкриминирующим, можно сохранять онемение, заявляя о своей независимости от этого. Я имею в виду отказ одного бывшего нацистского врача от ответственности за медицинские эксперименты, проведенные группой, которую он обеспечивал материалами своей лаборатории, хотя он появлялся при случае в концентрационном лагере и просматривал экспериментальные таблицы и осматривал трупы при вскрытии. Этот же самый врач также отрицал ответственность за «групповое» (комитетское) решение разместить большие количества «циклона-Б» для использования в концлагерях, хотя и играл видную роль в процессе принятия решения, потому что, независимо от того, что знали другие члены группы, его не проинформировали, что газ будет использоваться для убийства. В этом последнем примере, в частности, мы осознаем, что онемение может быть добровольным и удерживаться вопреки (445:) постоянной вовлеченности «я» в переживания, которые обычно порождали бы массу чувств (см. сноску на с. 161).

Убийство без убийства

Язык освенцимского эго и нацистов вообще был решающим для онемения. Выдающийся исследователь Холокоста рассказывал об изучении «десятков тысяч» нацистских документов, в которых он ни разу не столкнулся со словом «убийство», пока, наконец, после многих лет он не обнаружил это слово — в ссылке на распоряжение относительно собак43.

Для того, что делали с евреями, существовали различные слова, увековечивавшие онемение освенцимского эго, представляя убийство неубийственным. Конкретно для врачей эти слова означали ответственное военно-медицинское поведение: «дежурство на сортировочной площадке» (Rampendienst — дежурство на сортировочной площадке), или иногда даже «медицинское дежурство на сортировочной площадке» (ärztliche Rampendienst — медицинское дежурство на сортировочной площадке), или «[заключенных], являющихся ко врачу» (Arztvorstellern — визит ко врачу). Ибо то, что делали с евреями в целом, было, конечно, «Окончательным Решением еврейского вопроса» (Endlösung der Judenfrage — окончательное решение еврейского вопроса), «возможными решениями» (Lösungsmöglichkeiten — возможные решения), «эвакуацией» (Aussiedlung — выезд за город или Evakuierung — эвакуация), «перемещением» (Überstellung — перемещение) и «переселением» (Umsiedlung — переселение, немецкое слово, обозначающее переезд из опасной зоны). Даже когда они говорили о «газовой Kommando» (Vergasungskommando — команда, занимающаяся отравлением газами), та имела показную функцию дезинфекции. Слово «селекция» (Selektion — селекция, отбор) могло означать сортировку на здоровых и больных или даже некую форму дарвинистской научной функции, связанной с «естественным отбором» (natürliche Auswahl — естественный отбор), безусловно, не имея при этом никакого отношения к убийству.

Нацистский врач не верил буквально в эти эвфемизмы. Даже хорошо развитое освенцимское эго отдавало себе отчет в том, что евреев не переселяли, а убивали, и что «окончательное решение» означало убийство всех их. Но в то же время этот используемый язык давал нацистским врачам речь, в которой убийство больше не было убийством; и его не нужно было переживать или даже воспринимать как убийство. Поскольку они жили все более и более в рамках этого языка — и они пользовались им при общении друг с другом — нацистские врачи через воображение оказались связанными с духовным царством дереализации, отрицания и бесчувственности.

По мере того, как человек постепенно привыкал к Освенциму, освенцимское эго усваивало собственные требования. Всегда существовала групповая поддержка для обеспечения адаптации, и жизнь там становилась «похожей на погоду», разве что более предсказуемой: частичная природа, окутывающая человека со всех сторон реальность. Когда врач Магда В. говорила мне: «Дело в том, что немцев вокруг всегда было не так уж много» — она не только отмечала небольшое количество персонала СС, необходимое для управления лагерем, но также намекала на ощущение автоматизированной естественной силы. Так как освенцимское эго давало нацистскому врачу возможность заниматься селекциями, причем его помощники заботились обо всех деталях, а обитатели вели записи обо всем происходящем в лагере; транспорты прибывали, а крематории дымили; весна сменяла зиму, а весну сменяло лето — если освенцимское «я» и не очень отчетливо чувствовало, что «Бог находится на небе», (446:) то, по крайней мере, оно ощущало себя в безопасности в качестве части более широкого неумолимого потока человеческих событий.

Приравнивая Освенцим к обычному «гражданскому предприятию» типа «программы канализации», врач Б. отразил интенсивное психологическое требование освенцимского эго держаться за этот образ, не чувствовать ничего большего. Рауль Хилберг (Raul Hilberg) описал похожую позицию у служащих немецких железных дорог, ответственных за транспортировку евреев из гетто в концлагеря, которые и «понима[ли], что они делали», и «справлялись с этим в конечном счете самым оригинальным образом, не меняя заведенный порядок и не реорганизуя свою организацию, не изменяя ничего в своей корреспонденции или способе связи»44. Освенцимское эго постоянно вело психологическую работу, чтобы поддерживать это внутреннее ощущение онемелого привыкания, чтобы отражать потенциально подавляющие образы его связи с виной, смертью и убийством. Оно было способно в значительной степени преуспеть в этом, как рассказывал мне врач Б., потому что мертвые тела не обязательно было видеть1, они «только пахли», а к запаху привыкаешь.

Постольку, поскольку это касалось действительных злодеяний, освенцимское эго могло быстро перейти к смиренной позиции находящегося «над битвой»: например, мнение врача Б., что это не имело никаких отличий от других разрушительных событий, за исключением «своего размаха... а это явно технический вопрос». Или настойчивое утверждение доктора Отто Ф. насчет нацистской эры, что «там следует видеть как хорошее, так и плохое и... оценивать... что же произошло на самом деле». Освенцимское эго способно дойти до того, чтобы рассматривать собственное выживание посреди такого количества смертей как доказательство некой доблести, (продолжая высказывание доктора Ф.), «наличия абсолютно белых одежд», или чистой совести. И эта претензия на достоинство подкреплялась верностью чувству «статуса чести» (пользуясь термином Макса Вебера)46, хорошей репутации в пределах нравов группы.

Когда Эрнст Б. говорил о необычной, экстраординарной «атмосфере Освенцима» как об определяющей все поведение, он намекал на абсолютную власть онемелого привыкания к рутине Освенцима. Эта власть проявлялась в конечных вкладах в Освенцим как Виртса, так и Дельмотта, каковы бы ни были их внутренние конфликты и остатки человечности.

«Отдельная реальность»

Нацистские врачи, обсуждающие Освенцим, казались мне посланцами с другой планеты. Они описывали царство опыта столь чрезвычайного, столь далекого от воображения любого, кто там не был, (447:) что это была буквально отдельная реальность. Это качество — эта абсолютная отдаленность от обычного опыта — обеспечивало освенцимское еще одним измерением онемения. Даже когда часть его была поглощена рутиной, другая часть могла ощущать, что окружающая обстановка настолько отличалась от обычной, что что бы там ни происходило, оно просто не принималось во внимание. Человек не мог поверить в то, что он делал, даже тогда, когда он это делал. Мэриан Ф. Ухватила суть этого ощущения нацистских врачей вокруг нее, когда заметила: «Дело в том, что если занимаешься тем, во что совершенно невозможно поверить, и ты неспособен в это верить, ты и не веришь.... Газовые камеры... здания с крематориями... кирпичные здания, окна, занавески, белые заборы из штакетника.... Никто не мог бы в это поверить». Часть шизофренической ситуации заключалась в способности мобилизовать освенцимское эго на извращенные действия, в которые оно само не могло поверить. Ощущение было примерно такое: «Все, что я делаю на планете Освенцим, не считается на планете Земля». А то, во что человек не верит, каковы бы ни были доказательства его собственных действий, он и не чувствует. Именно поэтому врач Тадеуш С. мог говорить о нацистских врачах со злой иронией: «У них нет никаких моральных проблем».

Освенцим был инсценированной мелодрамой, в которой авторы настолько дали простор самой дикой своей фантазии, что превратили её в совершенно абсурдную, невероятную как для её директора (нацистских врачей и других должностных лиц), её актеров (обитателей лагеря), которым навязали участие в этой мелодраме, так и для её зрителей (местного населения, немцев, мира), тем более, что у каждой группы из числа зрительской аудитории была существенная дополнительная мотивация к недоверию. Отто Ф., нацистский врач, который оказался весьма серьезно втянутым в происходящее во время своего краткого пребывания в Освенциме, говорил обо всей нацистской эре как о «преходящем явлении, соединении самых различных элементов... совершенно не свойственном менталитету немецкого народа».

То есть для освенцимского эго сама эксцентричность его действий — масштабы зла, о котором ему известно, — обеспечивает его онемелую способность творить это самое зло1.

Всемогущество и бессилие

Освенцимское эго колебалось между ощущением всемогущего контроля над жизнью и смертью заключенных и на вид противоположным чувством бессилия, беспомощного винтика в громадной машине, управляемой невидимыми другими. Эти поляризованные чувства были, несомненно, широко распространены среди персонала концлагеря. Но они имели особое значение для врачей, которые обычно испытывают крайние чувства в каждодневных столкновениях с болезнью и смертью и в сопровождающей их борьбе с собственным (448:) страхом смерти. В Освенциме эта полярность приобретала гротескные размеры, поскольку нацистские врачи приводили в действие чувства всемогущества и связанного с ним садизма, с одной стороны, и бессилия, а иногда и мазохизма для того, чтобы унять этот страх смерти, — с другой стороны.

Для большинства из нас трудно вообразить, что значит психологически переживать степень власти над жизнью и смертью других, которой обладало освенцимское «я». Пленный врач попытался добиться похожей цели, говоря о нацистских врачах как об «обладающих [формой] власти, превышавшей власть римских императоров». Хотя предполагалось, что всемогущество было ограничено политикой свыше — слабых заключенных следовало убивать, более сильных — сохранять, в действительности судьбу заключенных определяли настроение или прихоть врача СС. Это всемогущество распространялось на неограниченное манипулятивное использование тел заключенных, особенно евреев, в связи с медицинскими экспериментами: опять жестокая карикатура на обычные модели, касающиеся всемогущества, которое может присутствовать у подлинных медицинских исследователей.

Этому всемогущество придавалось еще одно измерение общей деградацией заключенных и их отчаянными усилиями во время лагерных селекций создать видимость силы: стремление энергично маршировать или бежать, когда фактически они близки к смерти от голода, набивание одежды, чтобы выглядеть более здоровыми, или находка чего-нибудь такого, чем можно было красить щеки или губы и скрывать чрезвычайную бледность. Более того, и всемогущество и деградация сами по себе превратились в рутину, так что они стали необходимы освенцимскому эго для его функционирования.

Смертельный контроль

И тем не менее эти всемогущие фигуры выглядели напуганными. «Они страшно боялись смерти [как отметил Тадеуш С.]. Самые великие убийцы были величайшими трусами». И они, казалось, «цепенели» (как выразилась Мэрианн Ф.) от опасности возможной инфекции и доходили до крайностей, избегая потенциально заразных обитателей лагеря10. Без сомнения, всемогущая позиция освенцимского эго явно служила в качестве психологической функции отражения собственного страха смерти. Отказавшись от обязательства лечить, которое способно защитить хотя бы от части этой тревоги, человек постоянно нуждался во всемогуществе.

Я неоднократно отмечал, как всемогущество слилось с садизмом: «особая улыбка» Менгеле при проведении селекций, несомненно, включала в себя удовольствие от страданий других. Но страдание, причиняемое постоянной угрозой смерти, можно объяснить как максимальное выражение (449:) власти и контроля над другим человеком. С точки зрения парадигмы жизнь — смерть, садизм — это аспект всемогущества, попытка истребить собственную уязвимость и подверженность боли и смерти.

Похожая комбинация присутствует в игре врачей СС с чувствами обитателей лагеря и в манипулятивных показных проявлениях доброты, за которыми следуют крайняя жестокость и очевидная радость от посылки людей на смерть. Действительно, освенцимское эго до такой степени принимало форму в рамках всемогущей садистской структуры и ожидания, что уклонение от этой позиции требовало некоторой формы внутреннего сопротивления.

Вполне вероятно, что влечение врачей к всемогуществу привело их к СС и к системе концентрационных лагерей. Здесь врачи СС также различаются и образуют своего рода континуум в зависимости от степени этого влечения. Но решающим было структурирование окружающей среды. Именно поэтому можно говорить, что Менгеле, безусловно находящийся на самом краю этого континуума всемогущества-садизма, при других условиях вполне мог быть относительно обычным немецким врачом-профессором. Можно даже доказать, что врачу, чье влечение к всемогуществу-садизму слишком велико, было бы трудно функционировать в Освенциме, потому что эти стимулы могли войти в противоречие с требуемым онемением, а их проявление могло помешать гладкой технологии убийства. (Менгеле, как мы помним, был способен согласовывать эти и другие личные тенденции с требованиями обстановки.)

Однако освенцимское эго было втянуто в процесс бесконечного подкрепления: оно реагировало на поощрение сильных чувств всемогущества и выражало их в соответствии с требованиями в относительно структурированной освенцимской форме; это выражение, в свою очередь, порождало фактическую или потенциальную тревогу, имеющую отношение к смерти и убийству. Эта тревога затем требовала дополнительных чувств всемогущества-садизма, чтобы её парировать. Отсюда отмечаемое некоторыми пленными врачами явно возникающее со временем нарастание выражения всемогущества и садизма освенцимским «я».

Освенцим был центром обширного нацистского резерва всемогущества и садизма, который включал в себя чудовищное тяготение к смерти и её границам. Для врачей существовали дополнительные компоненты тенденций всемогущества в медицине вообще, но самым специфическим компонентом такого рода было представление о национальном социализме как «просто о прикладной биологии» (см. с. 129-31). Это представление также воплощало мистическую нацистскую версию коллективной «воли», которая в большей части немецкой философии рассматривалась как абсолютный метафизический принцип и «действующая сила закона природы и истории»47. Верующие подобным образом нацисты считали себя «детьми богов»48, получившими право разрушать и убивать от имени своего более высокого призвания, как люди, претендующие на «иллюзорные атрибуты божественности»49. Все нацисты в какой-то мере делали ставку на претензию на это трансцендентное состояние, но врачи могли подкрепить свое всемогущество причудливыми и неотразимыми утверждениями, высказанными от имени биологии, эволюции и исцеления. Освенцимское эго могло ощущать себя открывающим источник силы самой природы путем превращения в механизм нацистского движения, или в механизм природы. (450:)

Механизм природы

Эта метафора «механизм природы» предполагает связь всемогущества с казалось бы противоположным чувством бессилия или беспомощности, ощущением, что ты всего лишь крошечный винтик в чьей-то машине. Освенцимское эго могло колебаться от одной эмоции к другой, причем обе они оказывались частью одного и того же психологического комплекса эмоционально окрашенных представлений. Те самые силы, которые обеспечили его ощущением власти над другими, могли заставить это «я» чувствовать себя подавленным, запуганным, по существу, уничтоженным. Ибо другой принцип, предположение о котором содержится в замечании, что «в Освенциме можно было реагировать, как нормальное человеческое существо, только немногие первые часы», заключается в необычайной власти этой обстановки над любым «я», попадающим в неё.

Более того, освенцимское эго быстро устремлялось к этой позиция бессилия (врач Б. цитировал некоторых врачей: «Я здесь не потому, что хочу здесь быть.... Я не могу изменить тот факт, что заключенные прибывают сюда. Я могу только попробовать извлечь из этого максимум возможного») как к способу отказа от ответственности за то, что не было высказано: что «заключенные прибывают сюда», чтобы быть убитыми. Эта эмоциональная и моральная капитуляция перед обстановкой имела серьезные психологические преимущества. Освенцимское эго могло чувствовать: «Я не отвечаю за селекции. Я не отвечаю за инъекции фенола. Я — жертва обстановки не в меньшей степени, чем обитатели лагеря». Будучи не просто ретроспективной рационализацией, эта позиция безответственности была еще одним средством уклонения от угрызений совести в то время. Освенцимское эго позволило этой жестокой обстановке увлечь себя и войти в себя. Оно мирилось с данностями этой обстановки: «Массовое убийство — это норма, так что похвально проводить селекции и таким образом спасать хотя бы немногих людей, или экспериментировать на заключенных и калечить или убивать кого-то то тут, то там, так как они в любом случае все равно обречены на смерть». Освенцимское эго, следовательно, могло стать абсолютным творением среды, а нет никакого лучшего способа отказаться от моральной ответственности любого вида. Человек может затратить значительную душевную энергию в поиске и достижении статуса беспомощной пешки.

Но еще более точным может быть образ инструмента окружающей среды. Инструмент не начинает действий, но играет важную техническую роль в этом, усиливая умения и эффективность владельца. Здесь, конечно, владельцем было нацистское руководство — в конечном счете, сам фюрер. Но с точки зрения нацистского биомедицинского видения освенцимское эго было также инструментом эволюционного процесса, биологического императива. Таким образом, биологизация Освенцима — нацистской Германии в целом — способствовала самоотречению врача и его бессилию не меньше, чем его всемогуществу.

Освенцимское эго могло также испытывать удовольствие от повиновения. Ибо точно так же, как всемогущество легко ассоциируется с садизмом, так и бессилие или беспомощность может ассоциироваться с мазохизмом. Страх, испытываемый освенцимским «я», относится не только к конкретным вышестоящим начальникам, но и к угрозам того, что так или иначе будет нарушено его равновесия всемогущей власти и бессильной беспомощности. Это равновесие необходимо ему (451:) для непрерывного избавления от тревоги и, прежде всего, от ответственности. Равновесие освенцимского эго имеет тенденцию к неустойчивости, как в случае с шаманом, для которого «никакая сила... не кажется достаточной», и который живет постоянно с «ощущением своего относительного бессилия в мире духов»50.

«Беспомощное» всемогущество

Это бессилие, связанное со всемогуществом, по сути, культивировалось во всем нацистском движении. Врач Отто Ф. кратко выразил это, заявив, что для студента было «само собой разумеющимся» проходить военную подготовку с оружием; так же как врач подвергался Gleichschaltung (унификация, присоединение к господствующим взглядам в фашистской Германии), потому что «должен был» это делать, и ты также должен был проводить стерилизации, «потому что просто это было приказано университетом, который получил свой приказ от руководящих органов здравоохранения», и в Освенциме «ты просто там на месте и беспомощен» (хотя на самом деле он был главным врачом лагеря, по крайней мере, в течение короткого периода). Врачи получали команды от начальника лагеря, объяснял доктор Ф., но даже этот начальник оказался в ловушке своего рода шантажа, организованного против него нацистским режимом таким образом, что и «он страдал ужасно». Точно так же один бывший нацистский врач говорил мне об отправке персонала Einsatzgruppen после успешного лечения назад на службу, что «это было ужасно, но мы ничего [больше] не могли поделать». А относительно участия в прямом медицинском убийстве или «эвтаназии» другой врач вспоминал свои размышления: «Ну, и что можно сделать? Прежде всего, мы бессильны, мы не можем изменить эту ситуацию».

Но во всех этих ситуациях, хотя нацистские врачи чувствовали и хотели чувствовать себя бессильными, они также находились в позиции всемогущества. Действительно, полный принцип фюрера делал человека одновременно беспомощным инструментом (потому что только фюрер решал все) и тем, кто разделял всемогуществе фюрера, служа агентом (или инструментом) этого фюрера. Поскольку воля фюрера была судом последней надежды, для всех остальных это была система безответственности. И, действительно, даже фюрера можно было бы изобразить «беспомощным»: потому что еврейское зло вынудило фюрера действовать или пошло на него войной; или потому, что психологически ощущение беспомощности фюрера «проецировалось на евреев» наряду с «боязнью порчи, бессилия... [и] разрушения главного источника мужской идентичности и силы, который культурно подрывался... современным массовым миром... особенно тщательно и болезненно в Германии, где давняя патриархальная традиция травмирующе погибала»51.

Убийцы как врачи: профессиональная идентичность

Нелепо, но психологически не удивительно, что эти люди в разгар функционирования в качестве убийц изо все сил старались держаться за то, чтобы чувствовать себя врачами. Это тем более верно, поскольку, как сказал нам врач Б., «медицинская деятельность (452:) [для нацистских врачей] в Освенциме состояла только из отбора людей для газовой камеры». Среди элементов, необходимых для функционирования освенцимского «я» врача, было утверждение медицинской идентичности.

Герман Лангбейн (Hermann Langbein) почувствовал значение этой идентичности, выработав линию поведения с обращением к ним как к «докторам», а не по воинскому званию, как можно было бы предположить, потому что он заметил, что это создавало более мягкую, более неофициальную общую атмосферу. Это звание также помогало человеку ощущать себя врачом, а не просто офицером СС, и, следовательно, несомненно способствовало Лангбейну в его усилиях ради узников, главным образом касавшихся дел в медицинских блоках. Мы знаем, что медицинская идентичность нацистских врачей была пропитана нацистским этосом еще до их прибытия в Освенцим. Они были преемниками великой медицинской традиции с твердо сохраняющейся заботой о медицинской этике, включая давнее ограничение среди немецких врачей, налагаемое на применение лекарств с неизвестными эффектами к людям в качестве подопытных субъектов, и нередкую практику испытания таких лекарств на себе. Они были также наследниками серьезной медико-политической внутренней борьбы и профессии, которая могла поощрять до карикатурной грани идею врача-ученого, сосредоточенного исключительно на сущности болезни, забывая при этом о человеческой природе своего пациента, и чье положение, особенно если он был профессором, давало ему основание претендовать на непогрешимую мудрость. Хотя индивидуальные врачи различались по своему отношению к этой позиции — конечно, среди них было много преданных целителей — задолго до нацистов у них в распоряжении имелась модель «медицинского фюрера». Это наследие великой профессиональной традиции в состоянии упадка — с крайне ненадежной репутацией среди других профессий52 — делало нацистских врачей особенно отзывчивыми на обещания профессионального возрождения не в меньшей степени, чем на обещания возрождения личного и национального.

Нацисты обхаживали, запугивали, чрезмерно хвалили, угрожали, и, что важнее всего, «координировали» врачей в соответствии со своей неустанной политикой Gleichschaltung (унификация, присоединение к господствующим взглядам в фашистской Германии) (см. с. 33-35). В то же время они распространили идентичность врача на идентичность милитаризованного медицинского фюрера. Курт Бломе (Kurt Blome), ставший заместителем Леонардо Конти (Leonardo Conti), главного врача рейха, уловил дух этой медицинской идентичности в автобиографической книге Arzt im Kampf («Physician in Struggle» — «Врач в борьбе» [1942]), в которой он цветисто приравнивал медицинскую и военную силы в их сражении за жизнь и смерть53. Милитаризация медицины началась в университетах, где, как сообщает нам доктор Отто Ф., «большинство студентов стали солдатами», как и многие профессора; и для студентов-медиков стало вопросом гордости прохождение подготовки с оружием. Многие вышестоящие нацистские медицинские руководители сражались в Freikorps (добровольческий корпус), и человек не мог в нацистской Германия достичь полного медицинского престижа без хорошей военной подготовки.

Новая идентичность могла послужить причиной значительного замешательства. Прежде всего, на многих из медицинских «старых бойцов» типа Лоллинга (Lolling) и Бломе другие врачи могли смотреть сверху вниз как на обладающих недостаточными медицинскими навыками, больше нацистов, чем врачей; и они были, несомненно, медицинскими версиями типичных нацистов, «весьма полуобразованных людей» (см. с. 492-93). Этот термин применялся Иоахимом К. Фестом (Joachim C. Fest) для идеолога Альфреда Розенберга54. (453:)

Но и хорошо образованные нацистские врачи не избежали этого замешательства, упрямо цепляясь за свою медицинскую идентичность. Один бывший нацистский врач потратил десятилетия после осуждения в Нюрнберге (за участие в экспериментах) и длительного тюремного срока, пытаясь восстановить свою медицинскую репутацию; в ходе наших бесед он неоднократно просил меня формально и даже юридически вступиться за него, несмотря на мои ясные заявления с самого начала, что любые действия такого рода с моей стороны весьма маловероятны.

Ради превращения евреев в жертвы еврейские врачи должны были лишиться положения целителей (как я описал это в главе 1). Задолго до Освенцима в Германии был выдвинут лозунг, что «еврейский врач — это не врач; он — подпольный акушер и отравитель»55. Но немецкие врачи превратились именно в то, в чем они обвиняли еврейских врачей — не в подпольных акушеров, но в убийц младенцев и детей, безусловно, в «отравителей», а также, по-своему, в «лекарей» или «сортировщиков» больных. Дальнейшая ирония Освенцима (присутствовавшая также и в других лагерях) заключалась в том, что единственными подлинными целителями были пленные врачи, которые, разумеется, по преимуществу были евреями.

Нацистские врачи могли психологически пользоваться этой иронией, живя за счет других, говоря медицинским языком, то есть за счет пленных врачей, которым они покровительствовали и над которыми господствовали. Освенцимское эго могло принимать собственную медицинскую идентичность (в чем ему помогали медицинские хобби и «научные» эксперименты) и таким образом получало лучшую способность убивать.

Чисто технически

Возможно, единственным величайшим ключом к медицинской функции Освенцимского эго была технизация всего. Это «я» могло избавиться от непосредственных этических забот, сосредоточившись только на «чисто техническом» или «чисто профессиональном» (das rein Fachliche чисто профессиональное). Проявлять «гуманность» означало убивать технически эффективно.

Для освенцимского эго существует логическая последовательность: задача врача состоит в том, чтобы облегчать страдания и оказывать гуманное влияние в любой обстановке. Когда речь идет об обстановке массового убийства, это означает применение медицинских и технических навыков, уменьшающих боль жертв. Хотя эта логика зависит от крайне технизированного представления о медицинской функции, освенцимское эго может ухватиться за псевдоэтический принцип «гуманного убийства».

Этот принцип был выдвинут не только врачами Освенцима, но и нацистским режимом в целом. Сам Гитлер в своей записке-завещании, написанной перед самоубийством, противопоставил мучительную смерть «арийских народов Европы» от голода, в сражениях или от бомбардировок «более гуманным средствам», с помощью которых «настоящий преступник... [должен] искупать свою вину»56.

Использование ядовитого газа — сначала углекислого газа, а потом газа «циклон-Б» было технологическим достижением, которое сделало возможным «гуманное убийство». Следовательно, начальный совет Гравитца (Grawitz), главного врача СС, в пользу газовых камер, когда Гиммлер консультировался с ним по этому вопросу, — безусловно, является пределом в такого рода технико-медицинской консультации. (454:)

Но эти два «гуманиста», несомненно, больше были заинтересованы в благосостоянии убийц. Психологическим трудностям, переживаемым членами Einsatzgruppen при непосредственном убийстве (см. с. 159-62) была также противопоставлена некая форма медицинского техницизма. Нейропсихиатр Вермахта (Wehrmacht), который занимался этими психологическими трудностями в войсках Einsatzgruppen, описал их мне — общие проявления тревоги, включая тревожные сны, — самым беспристрастным клиническим тоном. Когда я спросил его, не было ли у него когда-либо тревожных снов в ответ на все эти убийство или лечение убийц, он ответил, что нет: «Я никогда никого не убивал»; и «Как врачи... мы были посторонними». Также стало ясно, что он и его коллеги не изменили никоим образом свой медицинский подход при лечении этих «отрядов убийц» (как он называл их в наших беседах), но просто делали, что могли, чтобы облегчить симптомы и помочь людям вернуться к их обязанностям. Он даже иногда мягко предупреждал их: «Осторожно, вы жалуетесь, но вы здоровы». Он пытался доказать мне, что при этом учитывал интересы индивидуального солдата-убийцы. Но он, без сомнения, играл роль врача, подозрительного к симуляции, который настаивал на необходимости придерживаться строго медицинских критериев в решениях, касающихся отправки этих людей обратно на службу, где они могли продолжать убивать. Крайний медико-психиатрический техницизм здесь имеет два измерения: во-первых, использование специализированного знания в интересах командной структуры своего военного подразделения, чьей функцией даже обычно является убийство вражеских солдат; а особая характерная деталь здесь состоит в том, что «служба», на которую возвращались пациенты, не имела ничего общего с войной и её правилами, а заключалась просто в убийстве евреев. Человек возвращал их в ситуацию, которая порождала жестокость в самых крайних формах, к виду службы, где зверство было не только вероятным в среднем случае, но как раз и являлось обязанностью (см. с. 15).

Более грубые формы убийства в нацистских лагерях, описанные Эрнстом Б. как находящиеся на уровне «ремесла», можно рассматривать как промежуточные стадии в переходе от примитивных Einsatzgruppen к изощренному убийству Освенцима. Факты наводят на мысль, что врачи были активны на всех уровнях и что они вкладывали свои профессиональные знания во всю совершенствующуюся технологическую цепочку, достигающую кульминационной точки в том, что врач Б. назвал «безупречностью» Освенцима. Примеры здесь включают важную роль врачей в 14113 случаях связи между убийством посредством «эвтаназии» и концлагерями и начальную роль врачей в производстве газа «циклон-Б», хотя нам известно, что сам газ и его применимость для убийства людей были обнаружены немедицинскими техническими специалистами. О важности этой медико-технологической позиции для освенцимского «я» говорит утверждение Б., что когда конкретное предложение врача по повышению производительности крематория оказывалось успешным, «он был этим так же доволен, как бывает доволен [любой врач] после хорошо проведенной [хирургической] операции». Здесь профессиональная гордость сливается с немецкой культурной озабоченностью индивидуальной и организационной эффективностью. Это (455:) сочетание также отразилось в возмущении врачей Освенцима по поводу руководства в Берлине из-за поставок несовершенного оборудования (газовые камеры и крематории) для профессиональных потребностей массового убийства.

В медицине всегда присутствует технический элемент и необходимость механической модели тела. Обычный врач, по сути дела, говорит (или мог бы сказать) пациенту: «Позвольте мне смотреть на ваше тело как на механизм, чтобы делать то, чем я могу послужить вашему общему здоровью в качестве человеческого существа». Но нацистский врач придерживался абсолютизируемой механической модели, распространяемой на всю окружающую среду. Телесная машина была включена в окружающий механизм убийства, и обитатели Освенцима могли рассматриваться лишь как материал для этой более крупной машины. Освенцимское эго нацистского врача также было частью этого механизма окружающей среды, ответственной за максимизацию вклада в него как своего, так и обитателей лагеря. Необычайный технико-медицинский успех убивающей машины мог создавать у освенцимского эго впечатление, что реагировала сама природа — что данный проект осуществлялся в гармонии с естественным миром.

Простое увлечение медицинской работой в Освенциме или в любом другом месте было способом, позволявшим врачам технизировать свое отношение к массовому убийству. Когда я спросил доктора Отто Ф., сталкивался ли он за время своей длительной медицинской службы в полиции и СС (не считая его краткого пребывания в Освенциме) с какими-либо зверствами или примерами массового нацистского убийства, он ответил, что был чрезвычайно занят организацией госпиталей и медицинскими программами, так что временами работал от четырнадцать до шестнадцати часов в день. Более характерным для освенцимского эго врачей было упорство Виртса, с каким он искал настоящую медицинскую работу везде, где только можно. Немедицинским, но параллельным примером является заявление Рудольфа Хёсса, описывающее его сверхчеловеческие усилия, целью которых было строительство и функционирование Освенцима, и где он провозгласил: «Я жил только для моей работы»57.

«Врач остается врачом»

При выполнении действий, близких к медицинским, во время самого процесса убийства, например, при исследовании степени мышечного истощения обитателей медицинских блоков как критерия, стоит ли их отправлять в газовые камеры, дело для освенцимского эго осложнялось. Даже тогда краткое ощущение, что он действует как врач, могло особенно уменьшить осознание факта убийства. То же самое справедливо и для медицинских суждений о том, что перенаселенность и чистые гигиенические условия требуют отбора большего количества заключенных для газовых камер: тогда также, как бы абсурдно это ни выглядело со стороны, освенцимское эго все равно умудрялось дистанцироваться от убийства, чувствуя, что выполняет медицинскую функцию. Как выразился пленный врач: «Врач всегда остается врачом — врач, который пытает, все равно остается врачом», так что, как врач, он должен «оправдаться перед самим собой». (456:)

Именно таким оправданием себя в качестве врача перед самим собой занимался Эрнст Б., когда заявил, что оказывая помощь людям в Освенциме, он нашел там свое медицинское призвание; и именно это делал Виртс своей постоянной претензией на медицинскую чистоту. Но истина состояла в том, что, как выразился один из выживших узников, ни один представитель медицинской профессии во всей немецкой системе концентрационных лагерей «не приобрел в результате своей работы известность как врач». Это утверждение точно выражает мысль о том, что работа в качестве части нацистского проекта в лагерях означала отречение от медицинской ответственности. Важный психологический шаг здесь состоит в том, что врач СС проявляет свой «святой ужас перед инфекцией» (выражаясь словами Когона — Kogon)58, абсолютно избегая тифозных и других инфекционных больных. Это означает выход за пределы Гиппократовой сферы целителя. Освенцимское эго психологически не могло допустить подобной интерпретации и стремилось избежать её, хватаясь за любой возможный фрагмент оставшейся медицинской идентичности.

Одним из аспектов этого стремления было восхваление некоторыми нацистскими врачами своей роли. Доктор Отто Ф., например, говорил мне, что «с самого начала до конца там имелась выдающаяся медицинская позиция, и из всего опубликованного об этом до сих пор ни одно слово не применимо». Он продолжал выдвигать ряд необоснованных претензий на то, что получившие назначение в Освенцим врачи сопротивлялись там процессу убийства, и говорил о долге, которым «я обязан... моим коллегам, павшим во время войны», чтобы засвидетельствовать их мужество в беде. Можно сказать, что он все еще поддерживал идею нацистского приравнивания Освенцима к военной службе, в то же время выражая истинные чувства человека, выполняющего миссию оставшегося в живых, пусть и введенного в заблуждение, в том, что касается его товарищей-врачей, убитых во время его военной службы. Показательно, что такие погрязшие в лагерной рутине нацистские врачи никогда не поднимали вопроса хотя бы об одном из немногих случаев подлинного медицинского сопротивления нацистам: выступление Эвальда (Ewald) против прямого медицинского убийства или «эвтаназии» (см. с. 82-87); или более скромное сопротивление этой программе со стороны людей типа Карла Бонхоффера (Karl Bonhoeffer) (см. с. 81-82). Подобные упоминания еще больше усилили бы контраст между подлинным сопротивлением и их собственным поведением. Вместо этого данные врачи стремились защитить в более широком плане доброе имя немецкой медицины того времени, чтобы получить для себя возможность претендовать на некую автоматическую отраженную медицинскую добродетель.

Послевоенное «я»

Большинство нацистских врачей, работавших в лагерях, сбежали от приближающихся союзнических армий. Но другие, которых труднее было опознать как имеющих отношение к преступным действиям, гордо говорили мне о корпоративных встречах и иногда даже о совместной медицинской работе с врачами союзнических армий вскоре после капитуляции. Каковы бы ни были точность или преувеличение этих сообщений и возможная потребность некоторых союзнических врачей рассматривать немецких коллег как менее испорченных, чем они были на самом деле, психологически для нацистских врачей это было энергичное стремление воссоединиться с гиппократовой сферой с претензией на то, что они её никогда не покидали.

Вернувшись домой, они, по большей части, продолжали (457:) попытки отвергнуть свое освенцимское или нацистское «я» и рассматривали себя (и, разумеется, представляли себя миру) как, по существу, приличных и умеренных послевоенных немецких бюргеров-врачей консервативного типа. Стимул для бесед состоял в том, чтобы встретиться со мной, как врач с врачом, и таким образом подкрепить ощущение себя целителем. Они, конечно же, были двойственными, учитывая их остаточное удвоение и достаточно точное понимание, что я займусь исследованием освенцимского или нацистского эго. Тем не менее, отказаться от встречи со мной означало бы, — для них самих, не для меня — что нацистское «я» все еще угрожает им, и его следует защищать. От меня многим из них нужна была возможность выдвинуть на первый план целительское «я» и получить американское или американо-еврейское его подтверждение. И это целительское эго, похоже, оказалось для них профессионально доступным. Даже те нацистские врачи, которые непосредственно участвовали в убийствах, могли начать или возобновлять медицинскую практику у себя дома и стать добросовестными, вызывающими немалое восхищение врачами1. Отсюда странная одиссея в трех частях от донацистского врача-целителя к нацистскому врачу-убийце, потом к постнацистскому врачу-целителю.

На что психологически были неспособны эти врачи, так это на то, чтобы встретиться лицом к лицу с нацистским или освенцимским «я» в его связи с медикализированным убийством. Со стороны большинства немецких послевоенных медиков тут существовал сознательный и бессознательный тайный сговор. Тут была, например, защита, предоставленная Хейде (Heyde) другими врачами до того, как он попал под суд, а также его странная смерть (см. с. 119). И даже такой человек, как Эвальд, который проявил значительное мужество, сопротивляясь прямому медицинскому убийству, уничтожил записи, которые могли раскрыть участие других психиатров в этом деструктивном проекте и, возможно, поставить некоторые вопросы и о нем самом. Но наиболее поразительным медицинским сговором в этом отношении был остракизм, которому немецкие медики подвергли выдающегося психоаналитика Александра Митшерлиха (Alexander Mitscherlich), потому что он настаивал на полном раскрытии их преступлений2.

Именно потому, что не было встречи с ним лицом к лицу, нацистское или освенцимское эго имеет тенденцию случайно обнаруживать свое существование: ностальгия Эрнста Б. по народному чувству цели в период нацистской эры; и попытка нескольких врачей, с которыми я беседовал, свидетельствовать о нацистской эре собственным способом, покрывая преступления нацистских врачей и охраняя репутацию немецкой медицины. Неспособность врача встретиться лицом к лицу с нацистским или освенцимским «я» оставила его без моральной ясности относительно его современного эго. (458:)

Судьба нацистских врачей после поражения чрезвычайно различается. Очень немногие убили себя, вероятно, относительно большее число, чем в других профессиях. Другую группу казнили после суда под руководством союзников в Нюрнберге и в других местах и после более поздних судов при немецкой власти. Многие были приговорены к тюремному заключению, хотя в целом эти приговоры считались легкими по сравнению с тяжестью совершенных преступлений. Немногие, подобно Менгеле, бежали и так и не были схвачены. Значительное количество вернулись к медицинской практике и занимались ею до отставки или естественной смерти — или до того, как в нескольких случаях было обнаружено, что они преступники, и их запоздало судили. Многие и теперь занимаются медицинской практикой. Но процесс удвоения и остаточное нацистское или освенцимское эго остались с ними и серьезно повлияли на их взгляды и жизнь. По этой причине более молодые немцы могли говорить мне, что нет никакой надежды на спасение этого поколения.

Пленный врач, мучительно боровшийся за то, чтобы сохранить там целительские принципы, спрашивал меня в какой-то мере риторически: «Может ли Освенцим быть истинным отражением того, что составляет медицину?» Он пытался обратить внимание на крайность условий, скрытых за абсолютной медицинской развращенностью. Немецкий врач-антинацист, обсуждая мое исследование, спросил: «Что нам позволено делать с другими людьми? Каков предел?» Бывший нацистский врач, который провел короткий период в центре по убийству психических больных, рассуждая о возможных будущих принципах убийства из милосердия, спрашивал: «Кто будет делать это? Врач? Палач?» Как говорил Найжли (Nyiszli): «Среди всех преступников и убийц наиболее опасный тип — преступный врач»61. Опасность врача, как мы теперь видим, заключается в его способности удваиваться таким образом, что это придает особую силу его эго убийцы, хотя он при этом продолжает освящать себя медицинской чистотой.

Конструирование смысла

Наконец, освенцимское эго берет на себя большее ощущение смысла. Его деятельность приобретает логику и цель и начинает выглядеть соответствующей данной обстановке и её всеобъемлющему этосу. То, во что превращается это «я», становится не только приемлемым, но и важным.

Такое ощущение значимости — важное средство отражения угрызений совести. Более того, это часть универсальной склонности измышлять добрые побуждения, участвуя в преступном поведении. Эта склонность является одним из замечательных измерений человеческой приспособляемости, способности человека (выражаясь словами Лорен Эйсли — Loren Eiseley) «меняться с каждым дуновением ветра или упрямо помещать себя в какое-то фантастически детально разработанное и иррациональное социальное учреждение только для того, чтобы погибнуть с ним вместе»62. Ибо никакая действительность не дается нам как человеческим существам непосредственно или полностью. Мы скорее должны внутренне «конструировать» эту действительность на основе того, что мы внутри привносим в то, что находится «снаружи». Каждое такое конструирование, каждая действительность подвергается влиянию всех аспектов души, на которую, в свою очередь, влияют индивидуальная и культурная история и даже (459:) эволюция вида. В то же время мы являемся созданиями, постоянно жаждущими смысла; мы живем образами смысла. Освенцим слишком ясно показывает принцип, согласно которому человеческий дух способен создавать смысл из ничего.

Сила рутины

Смысл отчасти вытекает из рутины как таковой. Повседневные события и ритм окружающей среды в Освенциме стали (как подсказывает деривация этого слова routine) маршрутом (route) или путем, направлением как внутреннего, так и внешнего бытия. Докладывать по службе, разговаривать с коллегами, делать обходы в медицинском блоке, тратить какое-то время на свои исследования, совещаться с должностными лицами лагеря и узниками-функционерами о пищевом режиме и санитарных процедурах, отдавать медицинские и дисциплинарные распоряжения, то тут, то там обменяться забавными анекдотами или немного пошутить, проводить селекции прибывающих транспортов, завтракать, обедать, ужинать и развлекаться по вечерам с коллегами-офицерами — все это вместе образовывало форму жизни, в рамках которой разум мог выстраивать последовательность и смысл. Целое огромное учреждение двигалось одним и тем же «курсом», включая осуществляемую путем принуждения деятельность пленных врачей и других обитателей лагеря. Именно в этом смысле это была тотальная миссия — миссия каждого — хотя неясность природы этой миссии, возможно, старались сохранять тщательнее, чем само ощущение её существования.

Благодаря расплывчатости медицинской мистификации с ситуацией «как будто» сами селекции приобретали смысл для врача СС: он спасал несколько евреев; «решалась» «еврейская проблема»; он улучшал состояние здоровья в лагере, снижая опасность эпидемий, уменьшая опасность перенаселенности.

Для освенцимского эго повседневная рутина, особенно включая селекции, была тотализирована: смысл заключался скорее в выполнении ежедневных обязанностей, а не в их природе или влиянии. В таком случае, однако, в Освенциме случались дела из серии «перевернутых вверх тормашками» (как выразился один из оставшихся в живых узников), «там ничто не казалось странным». Освенцим мог даже показаться местом, сама экстремальность которого допускала более свободное и более откровенное обсуждение смысла, — как в описанных врачом Б. горячих спорах с Менгеле о всех «за» и «против» Окончательного Решения. В то же время, не ставя проект Освенцима под вопрос, человек сохранял значимые организационные связи, «статус чести». А если человек был из числа наиболее влиятельных лиц в Освенциме, как Виртс или Хёсс, он извлекал из работы огромный смысл. Но даже убивая, освенцимское эго каждого врача могло сохранять некоторое ощущение посредничества между человеком и природой и таким образом чувствовать себя служащим жизни.

Абсолютный биологический солдат

Нацистская идеология оказывала значительную поддержку всем смысловым структурам. Под покровом абсолютной рутинизации, например, освенцимское эго могло иметь невысказанное чувство причастности к некоему процессу очищения, в (460:) рамках которого оно реализовывало законы «естествознания и биологии человека»63. Вместо того, чтобы быть простым антисемитом, как все, нацист мог считать себя находящимся на переднем крае битвы под названием «биологический антииудаизм». Даже если его немного беспокоили массовые убийства, он рассматривал это как часть необходимого сочетания разрушения и созидания, всегда подчеркиваемого в нацистских представлениях. Какой бы смысл он ни придавал этим событиям, это не был смысл убийства, потому что, как сказал бывший нацистский врач об «эвтаназии», «существовала определенная ... сентиментальность, ощущение, что этого не могло быть... [что] человек не способен просто убить душевнобольного, или... старика, или слабоумного. Вы понимаете меня?» Эта «сентиментальность» была тем, что я назвал дереализацией и отрицанием: в центре по убийствам или в Освенциме смысл заключался не в том, что убивали беспомощных людей, а в чем-то другом: человек выполнял свой долг, достигал героической твердости, был абсолютным биологическим солдатом.

Обвинение жертвы

Структура смысла освенцимского эго очень сильно зависела от модели «обвинение жертвы»64. Настойчивое утверждение Менгеле, что цыгане были генетически ответственны за свои фатальные опухоли, вызванные водяным раком, отвращение Эрнста Б. к цыганам из-за того, что они не делят между собой пищу по справедливости, постоянное возложение вины на пленных врачей за ужасное состояние их пациентов и частые смертные случаи среди них — все это психологические примеры применения данной модели. Ответственность могла быть смертоносной: группу польских пленных врачей отправили вместе с их инфекционными больными почти на верную смерть в карательную Kommando из-за небольшой вспышки трахомы. Как отметил доктор Генри К., подход был «по меньшей мере, оригинальным», позволил добиться успеха в прекращении эпидемии трахомы и дал возможность «невинным немцам» заниматься убийствами. Навязанная смысловая структура заключалась в том, что немцы ни в чем не были виноваты, потому что медицинская халатность пленных врачей вынудила их принять строгие меры.

Эти представления также близко соответствуют представлениям Гитлера в его известном «предупреждении», обнародованном 30 января 1939 года: «Если международные еврейские финансовые круги в Европе и за её пределами вновь сумеют ввергнуть народы в мировую войну, то результатом будет не большевизация мира и посредством этого победа евреев, а наоборот, гибель еврейской расы в Европе»65. Обычное психологическое объяснение в том смысле, что Гитлер «проектировал» собственное намерение на евреев, достаточно верно. Но, вероятно, более важным было изложение фактов (или коллективный смысловой опыт), выстроенное Гитлером, где предопределенные жертвы, уже идентифицированные в качестве источника мирового «фундаментального зла», можно было теперь рассматривать как представляющих собой военную угрозу арийской нации и поэтому как группу, ответственную за последующее кровопролитие. (461:)

Как и в случае с освенцимским эго, позиция Гитлера заключалась в том, что раз евреи биологически и экзистенциально были постоянным очагом зла и постоянной угрозой, именно их следовало обвинять во всем, что делалось ради преодоления этой угрозы и искоренения этого зла. Другими словами, поскольку как евреи (и, в меньшей степени, как поляки) пленные врачи были по определению злонамеренными, постольку они отвечали за медицинскую халатность и любое другое зло в лагере — позиция, которой могло придерживаться освенцимское эго, одновременно полагаясь на медицинские навыки еврейских врачей для поддержания собственной профессиональной идентичности.

Когда нацистский врач приходил в ярость из-за крошечной ошибки, допущенной пленным врачом в медицинской карте, — модель, тем более замечательная, если принять во внимание степень фальсификации во всей документации Освенцима, — этот гнев имел важную психологическую функцию. Это была попытка освенцимского эго придерживаться «ситуации будто бы приличного медицинского учреждения и менять направление потенциального обвинения, нападая на других, вместо того, чтобы честно посмотреть на собственные деяния»66. Но обвинение жертвы распространяется и на ретроспективные освенцимские размышления, вроде размышлений самого Хёсса. Комендант лагеря приписывал высокую смертность среди евреев «их психологическому состоянию», обвинял «еврейское золото» в «падении лагеря» (широко распространенной коррупции) и описывал еврейских заключенных в Дахау как «защищавшихся типичным способом, подкупая своих сотоварищей-узников». Хёсс старательно давал понять, что он выступает против вульгарных точек зрения в этой области, осуждая Джулиуса Штрайхера (Julius Streicher) за его печально известную книгу Der Stürmer (атакующий, нападающий) за её «отвратительную чувственность» и порнографию, как вредные для дела «серьезного антисемитизма»67.

Хёсс вновь наводит на мысль о поисках смысла освенцимским эго на основе фабулы, в рамках которой можно претендовать на то, что ты приложил все усилия к тому, чтобы быть разумным и гуманным перед лицом экстраординарной провокации, но, хотя и весьма неохотно, должен обратить внимание на предопределенную жертву как источник зла и угрозы; которые, в свою очередь, требуют заняться этим вопросом, как это следовало бы сделать любому ясно мыслящему, ответственному человеку. Или более субъективно: «Бог знает, что я пытался. Я приложил все усилия. Но будучи такими, как они есть, они продолжали распространять свой яд и подвергали опасности моих соотечественников и меня самого, так что нам не оставалось выбора».

Обвинение жертвы чрезвычайно важно для процесса удвоения, создающего освенцимское эго, и для функционирования нацистского врача в рамках парадокса убийства-исцеления.

Освенцимское эго как исполнитель

Элемент «исполнения» у освенцимского «я», особенно во время селекций, имел существенное значение для переживания смысла. Менгеле, безусловно, является здесь образцом как выдающийся игрок в игры Освенцима, чьи «изящные и живые движения» отражали его гармоничное ощущение значимой работы в обстановке Освенцима. Но (462:) его отношение к смыслу, хотя и преувеличенное, отражало то, что было общим в моделях освенцимского эго. В потоке всемогущества и спокойного садизма содержался намек на то, что эта степень жестокого контроля над обитателями лагеря была естественной и уместной.

Наиболее значимым было чувство, что Менгеле все делал правильно: не дрогнув, убивал тех, кого следовало убить; настаивал на спасении тех, кого полагалось спасти, даже когда они сопротивлялись, по недосмотру или по ошибке вставая не в тот ряд. Как любой талантливый актер, Менгеле внутренне переживал эту роль и делал драму правдоподобной, таким образом помогая другим исполнителям почувствовать, что подобные роли могут иметь смысл.

Частью стиля Менгеле при осуществлении селекций был образ нацистского настоящего мужчины: безукоризненно чистый черный мундир СС, сапоги и стек, преувеличенно прямая осанка при сдержанной, горделивой манере держаться наряду с легкой военной развязностью и аура абсолютной власти над всеми. За этой картиной освенцимское эго лелеяло свою беспристрастную правильность, готовность пройти испытание смертью (в Освенциме — главным образом, причиняя её), и прежде всего, культ героической твердости, всегда имеющейся в наличии, чтобы господствовать над предопределенными другими или уничтожать их при абсолютном отсутствием сострадания или сочувствия. Хотя эти предопределенные другие в Освенциме и в других местах были, главным образом, евреями и иногда славянами, цыганам и вообще неарийцами, они могли находиться и рядом с домом — политические враги, гомосексуалисты, подчиненные, члены семьи и женщины (см. первую сноску на с. 494).

Освенцимское эго медикализировало этот полный нацистский мужской идеал и таким образом придало ему дополнительное право претендовать на абсолютную власть и символическое бессмертие. В этом сочетании освенцимское эго особенно ясно показывает, до какой степени может быть мобилизована антиэмпатическая мужская сила для отражения любой формы смертельной тревоги, включая то, что связано с боязнью гомосексуализма и женщин и с эрозией идеологии и этоса данного человека. Это приводит нас в царство убийства как специфического средства сдерживания смерти (о чем я буду говорить далее в заключительной главе), царство, всегда населенное извращенными выражениями мужественности.

Другие источники смысла

Нам известно о дополнительном доступе освенцимского «я» к смыслу через медицинские «хобби», включая эксперименты, и через другие «медицинские достижения». И Менгеле, и Виртс считали, что Освенцим обеспечивает возможности для серьезных научных достижений: первый — с помощью изучения наследственных особенностей у однояйцовых близнецов, и второй — путем своего так называемого открытия эффектной новой формы подлинной дезинфекции (с помощью циклона-Б), которая якобы позволяла контролировать и предотвращать эпидемии сыпного тифа. Идея крупного научного достижения также волновала и великих стерилизаторов Освенцима, Шуманна (Schumann) и Клауберга (Clauberg). Оба они мечтали о соединении этого серьезного открытия с чрезвычайно практическими достижениями в расовой политике. Все это означает, что для освенцимского эго существовал достаточный простор (463:) благоприятных возможностей создавать собственную версию смысла. Субструктура хаоса и нигилизма создавала среду, в которой, как выразились некоторые бывшие обитатели лагеря, «все было возможно». Можно было находить смысл в экстравагантном убийстве (как это делал Менгеле), в более умеренном убийстве (как это делали большинство врачей СС), или в спасении жизней, продолжая при этом существовать в гармонии с убийством (как это делал Б.) . Мы знаем также, что смысловые структуры могли оказаться напряженными для освенцимского эго: примерами служат конфликты в связи с селекциями у Дельмотта и Эрнста Б. Но Освенцим показал себя достаточно податливым, чтобы подтвердить смысл для обоих: для Б. через уклонение от селекций (при этом помогая заключенным); и для Дельмотта путем проведения этих селекций. Для Виртса Освенцим обеспечил возможность морального крестового похода с усовершенствованиями буквально для всех, разумеется, убийц. Импульсивная стрельба Роде (Rohde) из пистолета сразу после селекций (и тяжелое пьянство) были также крушением смысла, но и здесь Освенцим был достаточно гибок, чтобы позволить ему столь экспрессионистски протестовать, что было способом сделать его способным продолжать селекции без помех. Сомнения в смысле неизбежны в рамках учреждений и движений, религиозных и светских. По сути, они являются необходимыми компонентами, поскольку раскрывают сферы затруднений и стимулируют выработку способов функционирования, зависящих не от тотальной идеологической убежденности.

Для освенцимского эго сомнение могло быть подавлено влечением к биологической мечте, а также потребностью в элементах этоса и идеологии, хотя бы и фрагментарных, что позволяло человеку выжить психически в этой стране смерти.

Другими словами, освенцимским эго в весьма значительной степени двигало то, что Мирче Элиаде (Mircea Eliade) назвала «преобразованием хаоса в космос», те действия, которые «организуют хаос, придавая ему формы и нормы»68. В Освенциме «космос» означал жизнеспособный этос, и люди отчаянно пытались отыскать смысловые структуры, приводившие эго в соответствие с этосом. Однако об освенцимском эго, созданном врачами, можно сказать то же самое, что Сузанна Лангер (Susanne Langer) сказала об инках и жертвенном убийстве: «Их этос всегда имел своеобразную хрупкость, крайности королевской пышности смешивались со столь же огромными крайностями дикости и отсталости... наиболее очевидными в контрасте между... их бюрократией и понятиями о порядке и власти и очень низким уровнем их религиозного [или, в случае с нацистами, идеологического] мышления»69.

Этос освенцимского нациста оказывался «хрупким» из-за собственной смертоносной экстремальности, но тем не менее, как мы заметили, его поддерживали многосторонние элементы смысла, которые могли работать в рамках этой недолговечности. И опять-таки, мы приходим к заключению (как это делает Лорен Эйсли в эпиграфе к данной главе), что человек способен создать смысл из чего угодно70. (464:)

Удвоение: более общая опасность

Хотя удвоение можно объяснить как всепроникающий процесс, присутствующий до некоторой степени в жизни большинства, если не всех людей, мы, главным образом, говорили о его деструктивной версии: об удвоении мучителя. Немцы нацистской эры оказались олицетворением этого процесса не потому, что были от природы более порочными, преступными, чем другие люди, а потому, что им удалось использовать эту форму удвоения, чтобы воспользоваться общей человеческой моралью и психологическим потенциалом для мобилизации зла в широком масштабе и направления его в русло систематического убийства.

Хотя удвоение мучителя может иметь место фактически в любой группе, возможно, профессионалы различного рода — врачи, психологи, физики, биологи, духовенство, генералы, политики, писатели, художники — обладают особой способностью к удвоению. У них первичное, гуманное «я» может соединиться с «профессиональным эго», готовым связать себя с деструктивным проектом, с нанесением вреда или даже с убийством других людей.

Рассмотрим ситуацию с американским психиатром, проходящим военную службу во время Вьетнамской войны. Работая с вьетнамскими ветеранами, я был поражен их особой враждебностью по отношению к «капелланам и психиатрам». Как оказалось, многие из этих ветеранов испытывали смесь отвращения и внутреннего психологического конфликта (эти два состояния трудно было различить в разгар вьетнамских сражений) и были направлены либо к капеллану, либо к психиатру (или к помощникам того или другого), в зависимости от ориентации самого солдата или его непосредственного начальника. Капеллан или психиатр обычно старались помочь джи-ай стать достаточно сильным, чтобы преодолеть трудности и остаться в строю, что во Вьетнаме означало быть участником или свидетелем каждодневных злодеяний в ситуации, порождающей эти злодеяния. Таким образом капеллан или психиатр совершенно непреднамеренно подрывали то, что этот солдат позднее стал считать последними остатками своей порядочности в тех условиях. Соответствующий профессионал мог это делать только потому, что подвергался какой-то форме удвоения, порождавшей «военное эго», служившее данному военному подразделению и его боевым планам. Одной из причин, почему священник или психиатр были настолько восприимчивы к такого рода удвоению, было их неуместное доверие к своей профессии и профессиональному «я»: исходное предположение, что будучи представителем целительской профессии, что бы он ни делал, он занимается целительством. В этом случае военное эго способно подменять профессиональное «я». Так, психиатры, вернувшиеся из Вьетнама на свои американские клинические и преподавательские должности, пережили психологическую борьбу не менее серьезную, чем другие ветераны Вьетнама71 (см. с. 454).

Рассмотрим также физика, который по большей части является гуманным человеком, преданным семейной жизни и весьма оппозиционно настроенным в отношении насилия любого вида. Он способен подвергнуться форме удвоения, из которой возникает то, что можно назвать его «эго ядерного оружия». Он может активно участвовать в создании этого оружия, доказывать его необходимость для национальной безопасности и борьбы против советского оружия и даже в качестве теоретика ограниченной ядерной войны превратиться в сторонника его применения при (465:) определенных обстоятельствах. Именно его гуманная преданность демократии и семейной жизни (его первичное «я») позволяет ему претендовать на подобную же гуманность для своего эго ядерного оружия, несмотря на вклад последнего в создание механизмов, способных безжалостно убить миллионы людей. Он может делать то, что делает, потому что его удвоение — это часть функционального психологического равновесия72.

В свете недавнего рекорда профессионалов, занимавшихся массовыми убийствами, не является ли данное столетие веком удвоения? Или, учитывая все возрастающий потенциал профессионализации геноцида, это отличие будет принадлежать двадцать первому столетию? Или, если спросить помягче, не можем ли мы прервать данный процесс — прежде всего, дав ему название?

1. Paul Brohmer, “The New Biology: Training in Racial Citizenship” (1933), in George L. Mosse, ed., Nazi Culture: Intellectual, Cultural and Social Life in the Third Reich (New York: Grosset & Dunlap, 1968), pp. 81-90.

2. Antoni Kepinski, “'Anus mundi,'“ Anthology I, 2:2.

3. Adolf Hitler, Mein Kampf (Boston: Houghton Mifflin, 1943 [1925-26]), p. 402.

4. Susanne K. Langer, Mind: An Essay on Human Feeling, vol. Ill (Baltimore: Johns Hopkins University Press, 1982), p. 70.

5. Ibid., p. 83.

6. See Hitler, Mein Kampf [3], pp. 398-407.

7. Robert Jay Lifton, The Broken Connection: On Death and the Continuity of Life (New York: Basic Books, 1983 [1979]), p. 74-

8. Leo Alexander, introduction to Alexander Mitscherlich and Fred Mielke, Doctors of 532 Notes to Pages 432-441 Infamy: The Story of the Nazi Medical Crimes (New York: Henry Schumann, 1949 [1947]), p. xxxii.

9. Erik H. Erikson, “Ontogeny of Ritualization in Man,” Philosophical Transactions of the Royal Society of London 251 (series B [i9Ö6]):343.

10. Clifford Geertz, The Interpretations of Culture: Selected Essays (New York: Basic Books, 1973), p. 114.

11. Erikson, “Ontogeny” [9], pp. 339, 345.

12. M. Singer, цит. по Geertz, Interpretations [10], p. 113.

13. Dorothea Lee, цит. по Langer, Mind [4], p. 59.

14. Robert Jay Lifton, Home From the War: Vietnam Veterans, Neither Victims Nor Executioners (New York: Basic Books, 1984 [1973]), chaps. 2, 5 and 6.

15. Langer, Mind [4], p. 79.

16. Hermann Rauschning, Hitler Speaks: A Series of Political Conversations with Adolf Hitler on his Real Aims (London: T. Butterworth, 1939), p. 222.

17. Robert C. Cecil, The Myth of the Master Race: Alfred Rosenberg and Nazi Ideology (New York: Dodd, Mead, 1972), p. 147.

18. Ibid.

19. Heinz Höhne, The Order of the Death's Head: The Story of Hitler's S.S. (New York: Coward-McCann, 1970 [1966]), p. 147.

20. Himmler, цит. по Felix Kersten, The Memoirs of Doctor Felix Kersten, Herma Briffault, ed. (Garden City, N. Y.: Doubleday, 1947), p. 151.

21. Thomas Mann, Doctor Faustus: The Life of the German Composer Adrian Leverkühn as Told by a Friend (New York: Alfred A. Knopf, 1948 [1947]), pp. 366-67.

22. Himmler, цит. по Lucy S. Dawidowicz, The War Against the Jews, 1933-1945 (New York: Holt, Rinehart & Winston, 1975), p. 149.

23. Himmler, цит. по Roger Manvell and Heinrich Fraenkel, Heinrich Himmler (London: Heinemann, 1965), pp. 135-36.

24. Karl Hennicke, описывающий своего вышестоящего офицера, в Raul Hilberg, The Destruction of the European Jews (Chicago: Quadrangle, 1967 [1961]), p. 215; Hans Buchheim, “Command and Compliance,” in Helmut Krausnick et al., Anatomy of the SS State (New York: Walker, 1968 [1965]), p. 328 (“criminal cause”).

25. Himmler (May 1944), цит. по Buchheim, “Command and Compliance” [24], p. 366.

26. Hilberg, Destruction [24], pp. 215-16; Höhne, Death's Head [19], p. 363.

27. Hilberg, Destruction [24], p. 243; Höhne, Death's Head [19], pp. 544-45.

28. Höhne, Death's Head [19], p. 363.

29. См. Buchheim, “Command and Compliance” [24], pp. 334-43.

30. Werner Best, цит. по Martin Broszat, “The Concentration Camps,” in Krausnick et al., Anatomy [24], p. 427.

31. Ronald Gray, The German Tradition in Literature, 1871-1945 (Cambridge: Cambridge University Press, 1965), pp. 81-82 (on Benn and Heidegger).

32. James H. McRandle, The Track of the Wolf: Essays on National Socialism and Its Leader, Adolf Hitler (Evanston, 111.: Northwestern University Press, 1965), p. 125, термин «ледяная логика» — заслуга Ганны Арендт (Hannah Arendt). Однако она отмечает, что сам Гитлер «любил» ссылаться на «ледяную холодность человеческой логики» (“Ideologie und Terror,” in Offener Horizont: Festschrift für Karl Jaspers [Munich: Piper, 1953], p. 244).

33. Lifton, Broken Connection [7], pp. 222-38. См. также Daniel Schreber, Memoirs of My Nervous Illness, Ida Macalpine and Richard A. Hunter, eds. (London: William Dawson, 1955); и Harold F. Searles, Collected Papers on Schizophrenia and Related Subjects (New York: International Universities Press, 1965).

34. Robert Jay Lifton, Thought Reform and the Psychology ofTotalism: A Study of “ Brainwashing” in China (New York: W. W. Norton, 1963), pp. 427-29.

35. Daniel Gasman, The Scientific Origins of National Socialism: Social Darwinism in Ernst Haeckel and the German Monist League (New York: Elsevier, 1971), p. 150.

36. Ibid., p. 157. Notes to Pages 442-461 533

37. Ibid., pp. 39-40.

38. E. E. Evans-Pritchard, “The Logic of African Science and Witchcraft,” in Max Mar-wick, ed., Witchcraft and Sorcery: Selected Readings (Baltimore: Penguin, 1970), p. 327.

39. О психическом онемении и онемелом насилии см. Robert Jay Lifton, Death in Life: Survivors of Hiroshima (New York: Basic Books, 1983 [1968]); Lifton, Home from the War [14]; Lifton, The Life of the Self: Toward a New Psychology (New York: Basic Books, 1983 [1976]); и Lifton, Broken Connection [j].

40. Alexander and Margarete Mitscherlich, The Inability to Mourn (New York: Grove Press, 1975 [196?])-

41. См. письмо от друга в Luftwaffe in Friedrich Percyval Reck-Malleczewen, Diary of a Man in Despair (New York: Macmillan, 1970), p. 89. Что касается связанной с этим идеи «твердости», см. Buchheim “Command and Compliance” [24], pp. 334-43.

42. О понимании выражения «Это желание фюрера» см. Gerald Fleming, Hitler and the Final Solution (Berkeley: University of California Press, 1984 [1982]), особенно pp. 126-39.

43. Raul Hilberg, “Confronting the Moral Implications of the Holocaust,” Social Education 42 (i978):275; Hilberg, Destruction [24], p. 216.

44. Hilberg, “Moral Implications” [43], p. 273.

45. Hoss, цит. по Buchheim, “Command and Compliance,” [24], p. 374.

46. Fred E. Katz, “A Sociological Perspective to the Holocaust,” Modern Judaism 2 (1982): 280.

47. J. P. Stern, Hitler: The Führer and the People (Glasgow: Fontana/Collins, 1971), pp. 70-71.

48. Цитата из письма от друга в Luftwaffe, in Reck-Malleczewen, Diary [41], p. 87.

49. Cecil, Myth [17], pp. 2-3.

50. Langer, Mind [4], pp. 79-80.

51. Geoffrey Cocks, “Psyche and Swastika: 'Neue Deutsche Seelenheilkunde' 1935-1945” (Ph.D. dissertation, University of California, Los Angeles, 1975), pp. 332-33.

52. Michael Kater, “Professionalization and Socialization of Physicians in Wilhelmine and Weimar Germany, “Journal of Contemporary History 20 (1985) ^77-701.

53. Kurt Blome, Arzt im Kampf: Erlebnisse und Gedanken (Leipzig: J. A. Barth, 1942).

54. Joachim C. Fest, The Face of the Third Reich: Portraits of the Nazi Leadership (New York: Pantheon, 1970 [1963]), p. 542.

55. Stephan Leibfried and Florian Tennstedt, Berufsverbote und Sozialpolitik, 1933: Die Auswirkungen der nationalsozialistischen Machtergreifung auf die Krankenkassenverwaltung und die Kassenärzte (Bremen: Universität Bremen, 1981).

56. Hilberg, Destruction [24], p. 635.

57. Rudolf Höss, Commandant of Auschwitz: The Autobiography of Rudolf Hoess (Cleveland: World, 1959 [1951]), p. 121.

58. Eugen Kogon, The Theory and Practice of Hell (New York: Berkley Books, 1980 [1950]), p. 150.

59. См. Günther Schwarberg, The Murders at Büllenhuser Damm (Bloomington: Indiana University Press, 1984 [1980]).

60. Alexander Mitscherlich, личная информация.

61. Miklos Nyiszli, цит. по Leon Poliakov, Auschwitz (Paris: Renee Julliard, 1964), p. 115.

62. Loren Eiseley, “Man, the Lethal Factor” (неопубликованная рукопись).

63. Professor Franz Hamburger, in a talk inaugurating the Nazi-controlled Viennese Medical Society, reported in JAMA 112 (1939):1982.

64. См. William Ryan, Blaming the Victim, rev. ed. (New York: Vintage, 1976).

65. Гитлер в речи к рейхстагу 30 января 1939 г., цит. по Dawidowicz, War Against the Jews [22], p. 106.

66. Lifton, Broken Connection [7], pp. 302-34.

67. Höss, Commandant [57], pp. 142-46. 534 Notes to Pages 463-470

68. См. Mircea Eliade, The Sacred and the Profane: The Nature of Religion (New York: Harcourt, Brace, 1959 [1957]), pp. 29-32.

69. Langer, Mind [4], p. 181.

70. Eiseley, “Lethal Factor” [62], цит. по Lifton, Broken Connection [7], pp. 292, 297.

71. Lifton, Home [14], chap. 6.

72. Steven Kuli, “Nuclear Nonsense,” Foreign Policy 20 (spring)

1Похоже, что этот автор выступает против идеи отделенной части эго, когда он заканчивает статью вопросом «Зачем нам инвертировать особый интрапсихический акт расщепления, чтобы объяснять эти феномены так, как будто внутри действует некий «колун», который их и создает?»2 Жане понимает под «диссоциацией» склонность истерика «жертвовать» или «отказываться» от определенных психологических функций, чтобы они оказались «диссоциированными» от остального мыслительного процесса и дали начало «автоматизмам» или комплексам симптома сегентации3. Фрейд в своей ранней работе, написанной в соавторстве с Джозефом Брейером, говорил о «расщеплении сознания», «расщеплении памяти» и «расщеплении личности» как о важных механизмах при истерии4. Эдвард Гловер обращается к психическим компонентам расщепления или диссоциации как к «ядрам эго»5. А начиная с работы Мелани Клейн, диссоциация ассоциируется с поляризацией образов типа «все хорошее» и «все плохое» внутри «я», процессом, который может быть совместимым с нормальным развитием, но в случае чрезмерного преувеличения может оказаться связанным с серьезными расстройствами личности, о которых сейчас принято говорить как о «пограничных состояниях»6.

1 Генри В. Дикс применяет это понятие в своем исследовании о нацистских убийцах7.

1 Просмотр фильма «Пражский студент» во время возобновления его показа в середине 1920-х годов оказался для Ранка первоначальным стимулом для того, чтобы затем всю жизнь посвятить теме двойника. Ранк отмечает, что автор киносценария Ганс Гейнц Еверс (Hanns Heinz Ewers) в значительной степени опирался на книгу Э.Т.А Хоффманна (E. T. A. Hoffmann) «История потерянного зеркального отражения — “Story of the Lost Reflection”»12.

2 В своей более ранней работе Ранк последовал за Фрейдом, связав эту легенду с понятием «нарциссизма», либидо, направленного на самого себя. Но возникает впечатление, что Ранк делает это неловко, все время подчеркивая проблему смерти и бессмертия, как скрывающуюся под маской нарциссизма. В более поздней адаптированной работе он смело пользуется темой смерти как более ранней и фундаментальной в легенде о Нарциссе и с долей пренебрежения говорит в ней о «некоторых современных психологах, [которые] претендуют на то, что нашли символизацию своего принципа себялюбия»14. К тому времени он порвал с Фрейдом и занял собственную интеллектуальную позицию.

1 Майкл Франц Баш (Michael Franz Basch) говорит о слиянии «аффекта и объекта или результата восприятия, при котором, однако, объект или результат восприятия не блокируется от сознания»19. В этом смысле отрицание напоминает психическое онемение, поскольку оно меняет валентные связи или эмоциональную нагрузку процесса символизации.

1 Роберт У. Райбер (Robert W. Rieber) использует термин «псевдопсихопатия» для того, что он описывает как «селективное совместное преступное поведение» в рамках тех типов субкультуры, которые здесь были упомянуты25.

2 Джеймс С. Гротштейн (James S. Grotstein) говорит о возникновении «отдельного существа, живущего внутри человека, которое отщепилось на предсознательном уровне и обрело независимое существование при независимой мотивации, особых жизненных планах и т.д.» и которое способно излучать «зло, садизм и деструктивность» или даже «демоническую одержимость». Этот аспект эго напоминает ему «паразитов разума» (по Колину Уилсону), и он приписывает его развитие тем элементам «я», которые были искусственно подавлены и которых человек ранее не признавал26.

1 Отрывок относительно «двух душ» продолжается следующими строками:

Одна, как страсть любви, пылка
И жадно льнет к земле всецело,
Другая вся за облака
Так и рванулась бы из тела.

(Перевод Б. Пастернака, Гёте Иоганн Вольфганг. Фауст. Издательство «Правда». М., 1975, с. 42)

Историк немецкой литературы Рональд Грей (Ronald Gray) находит модели «полярности и синтеза» в различных сферах немецкой культуры: лютеровская концепция Бога, который «работает путем противоположностей», гегелевский принцип тезиса и антитезиса и марксистская диалектика, возникшая на основе взглядов Гегеля. Во всем этом имеется «сплав противоположностей», расщепление как индивидуального, так и коллективного «я», и страстный поиск единства37. Практически можно сказать, что немецкая апокалиптическая традиция — вагнеровские «сумерки богов» и общая тема овеянного смертью коллективного конца — может быть «разорванным состоянием», распространенным на сферу более широкой человеческой связанности и изолированности.

1 Манн также улавливает последовательность в удвоении, говоря о «неявном сатанизме» в немецкой психологии и заставляя зла ясно дать понять фигуре Фауста что «мы не налагаем на вас ничего нового... [но] только изобретательно усиливаем то, чем вы уже являетесь»40.

1Розенберг добавляет, что «новый германский стиль… это стиль марширующих колонн, независимо от того, в каком направлении или к какой цели могут направляться эти колонны»18. Марширующие колонны великолепно выражают слияние индивидов в агрессивно всемогущее, прекрасно дисциплинированное сообщество, всегда готовое к насилию и постоянно находящееся в движении.

2Томас Манн ухватил суть этого принципа в своем романе «Доктор Фаустус», описывая созданные перед Первой мировой войной «Размышления о насилии» Джорджа Сореля в качестве предвестника нацистской идеологии. Связывая судьбу истины с судьбой отдельного человека и отмечая для обоих «удешевление, девальвацию», «Размышления о насилии» «открывают издевательскую пропасть между истиной и властью, истиной и жизнью, истиной и обществом», показывая, что «приоритет в гораздо более значительной степени принадлежит обществу», поскольку от истины отказываются во имя «формирующей сообщество веры»21.

1 Существуют психологические параллели между случаями Дельмотта и гораздо более влиятельного нациста, генерала Эриха фон Бах-Зелевски (Erich von dem Bach-Zelewski), возглавлявшего Einsatzgruppen в Центральной России (см. с. 159). Гиммлер проявлял острый интерес к случившемуся с его «любимым генералом», совещаясь по телефону с Гравитцем (Grawitz), которого он сурово критиковал за неспособность передать полную картину состояния Бах-Зелевски и за то, что он считал плохим психологическим лечением врачей26. Тем не менее, генерал настолько выздоровел, что через несколько месяцев снова убивал евреев в качестве недавно назначенного командующего всеми антипартизанскими войсковыми соединениями в России. Его психическое расстройство пришлось на начало марта 1942 года. В сентябре этого года он написал Гиммлеру, рекомендуя себя для новой должности как наиболее опытного высшего полицейского руководителя27. Бах-Зелевски даже в СС прославился необычайной жестокостью в таких действиях, как подавление Варшавского восстания.

Насколько заботлив был Гиммлер к Бах-Зелевски во время его болезни, настолько же рейхсфюрер рассвирепел, когда генерал во время своего психологического срыва спросил, нельзя ли прекратить убийство евреев на Востоке, и сердито ответил: «Это приказ фюрера. Евреи — распространители большевизма.... Если ты попробуешь убрать свой нос из еврейских дел, увидишь, что с тобой будет!»28 Для человека, не сумевшего выдержать испытание, вполне уместна терапия сочувствия — до тех пор, пока он не сумеет вновь пройти это испытание. Сочувствие исчезает, когда под вопрос ставится политика, стоящая за этим испытанием. Мы можем вполне определенно подозревать, что, и Бах-Зелевски, и Дельмотт усвоили стремление ожесточать себя по стандартам СС в качестве средства исцеления от психологического расстройства.

1Август фон Вассерман, (1866-1925), серолог, разработчик реакции Вассермана для диагноза сифилиса и в течение некоторого времени директор Института кайзера Вильгельма в Берлине-Далеме; Джулиус Морганрот (1871-1924), бактериолог, работавший с Полем Эрлихом (Paul Ehrlich); и Франц Блюменталь (1878-), ведущий дерматолог и серолог, работавший с Вассерманом и эмигрировавший в Соединенные Штаты в 1934 году (и поэтому единственный «исчезнувший» из этих врачей).

1 Последовательность работ от Фрейда до современного труда Иды Макалпин (Ida Macalpine), Ричарда Х. Хантера (Richard H. Hunter) и Гарольда Ф. Зирлса (Harold F. Searles) обсуждается в книге The Broken Connection («Разрушенные связи») и помещается в рамки парадигмы символизации жизни и смерти33.

1Геккель был постоянно цитируемым авторитетом для Archiv für Rassen- und Gesellschaftsbiologie (Archive of Racial and Social Biology — Архив расовой и социальной биологии), который издавался с 1904 по 1944 год и стал главным органом распространения идей евгеники и нацистской псевдонауки.

2 Точнее, истинным отцом Христа был, согласно Геккелю, «римский офицер, совративший Марию»36.

3Александр и Маргарет Митшерлих подчеркивают широко распространенную модель дереализации среди нацистов в целом, как в период, когда они были у власти, так и после этого40.

1 По установившейся практике сотрудник мог посмотреть в смотровое отверстие, чтобы подтвердить, что люди внутри газовой камеры мертвы. Или даже если смотрел сам врач, он не обязательно «видел» жертвы — то есть, воспринимал их как человеческие существа. По сути, единственными представителями персонала СС в Освенциме, которые, похоже, ощущали себя убийцами, были некоторые из тех, кто наиболее непосредственно занимался отравлением газами, включая медицинских Desinfektoren (дезинфекторов). Не все «изливали» душу Хёссу (Höss); некоторые проявляли садизм, и только один был «спокойным и уравновешенным, неторопливым и без всякого выражения» (то есть абсолютно онемелый)45. Можно сказать, что эти люди, главным образом, взяли на себя бремя переживания вины нацистских врачей и других более высокопоставленных офицеров Освенцима, включая самого Хёсса.

1 Отсюда утверждение, высказанное лично мне Александром Митшерлихом, суть которого сводится к тому, что большинство немцев нацистского поколения были неспособны посмотреть в лицо собственной вине, потому что её масштабы были слишком подавляющими. То есть они не могли ни тогда, ни теперь позволить себе чувствовать.

10 Больные, которых следовало избегать, были, главным образом, разумеется, евреи, определенно являвшиеся фактором мнимой «порчи» всей нордической расы. Нацисты объединяли эти уровни заражения и порчи в лозунге «Евреи, вши, сыпной тиф!». Стремление нацистских врачей избегать еврейских больных было одновременно и самореализующимся пророчеством (нацисты вынуждали евреев оказываться в ситуации, где у тех появлялся сыпной тиф, так что они действительно становились заразными и опасными), и по-новому яркой метафорой, которая могла установить еще более крепкую связь между комплексом эмоционально окрашенных представлений нацистского врача о всемогуществе и побудительной причиной преследовать евреев.

1 Примером был доктор Курт Хайссмейер (Kurt Heissmeyer), который провел жестокие медицинские эксперименты в концентрационном лагере в Нойенгамме на двадцати еврейских детях, которых привезли из Освенцима. Искусственно инфицированные туберкулёзом, они были убиты по приказу Хайссмейера, чтобы не могли стать свидетелями. Также были убиты два французских врача, два голландских санитара и двадцать четыре русских военнопленных. После войны Хайссмейер возвратился домой в Магдебург, теперь в Восточной Германии, где его высоко ценили как специалиста по лёгочным заболеваниям и туберкулезу59.

2 По словам доктора Митшерлиха, первый отчет о медицинских преступлениях, который он издал совместно со своим коллегой Фредом Мильке (Fred Mielke), немедленно исчез из книжных магазинов; немецкие врачи договорились скупить весь тираж, чтобы эту книгу никто больше не мог прочесть60.